Книжный вор
Шрифт:
Изломанные и бесприютные посреди дороги.
Оба смотрели, как исчезают люди. Растворяются, словно ходячие таблетки, во влажном воздухе.
ПРИЗНАНИЯ
Когда евреи скрылись из виду, Руди и Лизель расцепились, и книжная воришка не заговорила. На вопросы Руди не было ответов.
Но и домой Лизель не пошла. Подавленная, она побрела на вокзал, где много часов прождала Папу. Первые двадцать минут около нее стоял Руди, но поскольку до приезда Ганса оставалось еще добрых полдня, он пошел и привел Розу. По пути к станции пересказал ей, что произошло, и потому
Когда Папа обо всем узнал, он уронил сумку и пнул вокзальный воздух.
В тот вечер никто не стал есть. Папины пальцы оскверняли аккордеон, убивая песню за песней, как бы Папа ни старался. Все уже не помогало.
Три дня книжная воришка пролежала в постели.
Каждое утро и под вечер к ним стучался Руди Штайнер и спрашивал, по-прежнему ли она болеет. Девочка не болела.
На четвертый день Лизель сама подошла к соседской двери и спросила, может ли он пойти с ней в тот лес, где они в прошлом году разбрасывали хлеб.
– Давно тебе надо было рассказать, – сказала она.
* * *
Как и договорились, они ушли далеко по дороге к Дахау. Остановились среди деревьев. В длинных пятнах света и тени. Повсюду, как печенюшки, разбросаны сосновые шишки.
Спасибо, Руди.
За все. За то, что утащил с дороги, за то, что удержал…
Ничего этого она не сказала.
Ее рука опиралась на шелушащуюся ветку под боком.
– Руди, если я тебе сейчас кое-что скажу, обещаешь никому не слова?
– Ясно. – Руди чуял серьезность у девочки на лице, тяжесть в голосе. Он привалился к соседнему дереву. – Ну, что?
– Обещай.
– Уже обещал же.
– Давай еще раз. Не скажешь ни матери, ни брату, ни Томми Мюллеру. Никому.
– Обещаю.
Наклон.
Взгляд в землю.
Раз за разом она пробовала отыскать нужное начало, читая фразы у себя под ногами, цепляя слова к шишкам и клочкам обломанных веток.
– Помнишь, как я расшиблась на футболе? – сказала она. – На улице?
Понадобилось примерно три четверти часа, чтобы объяснить две войны, аккордеон, еврейского драчуна и подвал. Ну и то, что случилось четыре дня назад на Мюнхен-штрассе.
– Вот зачем ты полезла смотреть, – сказал Руди. – В тот день, с хлебом. Нету ли там его.
– Да.
– Иисусе распятый.
– Да.
* * *
Деревья стояли высокие и треугольные. И безмолвные.
Лизель вынула из сумки «Отрясательницу слов» и показала Руди одну страницу. На ней был нарисован мальчик с тремя медалями на горле.
– «Волосы цвета лимонов», – прочел Руди. Потрогал слова пальцами. – Ты говорила ему про меня?
Сначала Лизель не смогла сказать. Может, из-за внезапной болтанки любви к Руди. А может, она всегда его любила? Похоже на то. И без того неспособная заговорить, Лизель хотела, чтобы
Много лет назад, когда они бегали наперегонки по грязному стадиону, Руди был набором наспех скрепленных костей с зазубренной скалистой улыбкой. Этим вечером в лесу он был подателем хлеба и плюшевых мишек. Трехкратным чемпионом Гитлерюгенда по легкой атлетике. Ее лучшим другом. И в месяце от гибели.
– Ясное дело, я говорила ему про тебя, – ответила Лизель.
Она с ним прощалась, сама того не зная. ЧЕРНАЯ КНИЖЕЧКА ЛИЗЫ ГЕРМАН
В середине августа Лизель решила, что пора навестить Гранде-штрассе, 8, все за тем же неизменным лекарством.
Чтобы воспрянуть духом.
Так она думала.
День был потный, но к вечеру обещали дожди. В «Последнем человеческом чужаке» было одно место ближе к концу. Лизель вспомнила о нем, проходя мимо лавки фрау Диллер.
*** «ПОСЛЕДНИЙ ЧЕЛОВЕЧЕСКИЙ ЧУЖАК», ***
СТРАНИЦА 211
Солнце размешивает землю.
Снова и снова размешивает нас, как похлебку.
В тот момент Лизель вспомнила эти слова лишь потому, что стоял такой теплый день.
На Мюнхен-штрассе она вспоминала события минувшей недели. Видела евреев, бредущих по дороге, их потоки, их массу, их боль. Она решила, что в той цитате не хватает одного слова.
Надо было написать «мерзкую похлебку», думала девочка.
Она такая мерзкая, что я больше не могу.
Лизель прошла по мосту через Ампер. Река была восхитительной, изумрудной и густой. Можно разглядеть камни на дне, услышать знакомую песню воды. Мир не заслуживал такой реки.
Лизель пустилась вверх по склону на Гранде-штрассе. Дома были милым и мерзостными. Ей нравилась несильная боль в ногах и в легких. Шире шаг, сказала она себе, и двинула вверх, как чудище из песчаной воронки. Она принюхивалась к окрестной траве. Запах был свежим и сладким, зеленым с желтыми кончиками. Лизель прошла через двор, ни разу не обернувшись, ни секунды не паникуя и не замедлив шагов.
Окно.
Руки на раму, мах ногами.
Пятками об пол.
Книги, страницы, счастливое место.
Лизель вынула книгу с полки и села с нею на пол.
Дома ли она? – гадала Лизель, хотя ей было все равно, крошит Ильза Герман картошку на кухне или стоит в очереди на почте. Или зависла над ней призраком, онемелая и высокая, рассматривая, что там читает девочка.
Теперь Лизель было просто все равно.
Она долго сидела и смотрела.