Когда море отступает
Шрифт:
Беранжера фыркнула. Человек смутился. Радиола заиграла танец бешеного темпа, и танец этот подействовал на сидевших в ресторане так же, как бег человека действует на лапы дремлющей собаки.
— Музыкальный номерок бальзамировщика! Хорошо бы записать! А моего однофамильца Феликса Леклерка я попрошу положить на музыку… Слова Леклерка и музыка Леклерка! Он, то есть Феликс Леклерк, тоже служил в похоронном бюро. Верно, верно! А ты не знала? Я сам прослужил в похоронном бюро три месяца…
Абель замолчал. Его внимание было поглощено стремительным колыханием танца.
— Я люблю на тебя
Абель набил «Денхилл». В памяти тотчас встали Дженнифер и Жак.
— Ох, уж это прошлое! — вздохнул Абель. — Боюсь я прошлого. И в то же время цепляюсь за него. Держусь за него изо всей силы-мочи. Это единственное, чего у нас нельзя отнять. Сам бог ничего тут уже не может поделать! Кончено! Поздно! Он может меня уничтожить. Но он не может упразднить тот факт, что я был! Был здесь. С Жаком. И с другими товарищами.
— Он может наслать на тебя забывчивость.
— Я больше ей не подчинюсь. Не знаю, что буду делать, когда вернусь в Канаду…
У Беранжеры чуть заметно дрогнули губы.
— Не знаю, что я буду делать, но, вернее всего, на радио работать больше не буду. Что-то во мне сломалось. Не могу понять, что со мной сегодня. Сердце у меня застыло.
Вошел, покачиваясь, как моряк, водитель из «Отрады». Увидев похоронщика, он заржал от восторга.
— Ты что, ворон, чекалдыкаешь?
Бешеный танец увлек и водителя. Он поймал Аннету за край передника.
— Здесь люди живут хорошо, — снова заговорил Абель. — Смеются. Живут настоящим. Ты знаешь, в Квебеке на радио у меня есть приятели. Каждый день у нас случается что-нибудь новое… Таково нынешнее время. Настоящее время. Оно течет. Оно не дает подумать… Но вот воспоминания все-таки оживают… И ты думаешь, что после того, как я их подобрал, я снова их разроняю? Нет, Малютка, чудная моя Малютка! Я начинаю видеть дно. Страх перед жизнью — вот моя беда. Я схожу с рельсов, понимаешь?
— Я люблю тебя таким.
— Китайцы уверяют, что смерть — это только отсутствие. В таком случае Жак просто отсутствует.
— Жак… Ты все время говоришь о Жаке.
Беранжера произносила имя «Жак» по-французски, не растягивая «а».
— Аннета, «попугай»! Только не надо много мяты… Ах, эта боязнь конца, как она опустошает нас!..
Беранжера, точно строгая учительница, погрозила ему пальцем:
— Абель! Ты опять задумался!
— Да, верно. Снова-здорово! Чем же я прогневал господа бога, что он внушил мне такие мысли?
Она расставила длинные свои руки в виде буквы V и оперлась подбородком на ладони — сейчас она напоминала изящную кошечку с удлиненными глазами.
— Его зовут Гюстав, гробный мастер Гюстав. Гюстав! Выпей черепушечку за мой счет!
Гюстав торжественно снял фуражку — под ней оказались совсем седые и только еще тронутые сединой всклокоченные волосы и восковой желтизны лоб.
— Давно я тебя не видел, Малютка. Надо будет к тебе зайти…
Абель подскочил на стуле.
— В Вервилле умирают не часто, — пояснила Беранжера. — У гробовщика непременно должна быть вторая профессия. Гюстав — столяр. Он уже три месяца собирается зайти к моим теткам починить набухшую дверь. Пьет он маленькими стаканчиками белое вино. Вино пьет светлое, а сам частенько ходит темнее тучи. Он отнял у меня мою бабушку. Вместе с ней он похитил всю мою жизнерадостность. Надолго. Он всегда тушуется. Одет во все грубошерстное. На фуражке у него герб нашего города. Он внезапно вырастает на пороге комнаты,
Так кто же все-таки прав: Малютка, ни о чем не желавшая думать, жившая сегодняшним днем, или он, Абель, обеими ногами увязший в прошлом?
— А ведь мне тоже пришлось этим заниматься! Да, да! На радио, на улице Святого Игнатия, меня в сорок пятом году никто не ждал. Там и без меня было много народу, там служили те, кому никогда и в голову не приходило пойти добровольцем на фронт. Я осел у папаши Полита, на улице Святого Иоакима. Я сказал себе: смерть — это единственный предмет, который я изучил на совесть. Мертвецов в доме не держат. Это негигиенично. Да и потом, они же мертвые, мертвые… С ними не церемонятся. Ничуть. Раскройте все окна, скорей, скорей! Их обмывают, чистят, причесывают, подкрашивают, лакируют, полируют до блеска. А затем выставляют в зале. Так сказать, в зале для демонстрации. Близкие убиты горем: «Он был такой прекрасный человек!..» Это их утешает. «Ну ладно. Излияния кончены? Уплатите по чеку. До следующего раза!» В начале меня с души воротило. Клиенты хрустели. А потом я уже бестрепетно ставил бутылку кока-кола прямо на беднягу! Покойничка сперва заморозят, а потом вносят в особую комнату — в полуподвальных этажах есть такие холодные комнаты. Для того чтобы можно было нарядить его, тело не должно быть особенно твердым. Среди всякого прочего материала там лежат большие полированные доски, нужные для похорон. Холодная комната подолгу остается пустой. Когда дела нет — скучища! Я положил доски на козлы и стал играть в пинг-понг. В один прекрасный день мастер-бальзамировщик нас застукал. Шарик был у меня в руках!
Абель допил «попугай».
— Вот ты упомянула свою бабушку. А я обожал свою тетку, Мамочку, тетю Жоликер, Маму Жоликер. Это она меня вырастила. Я любил ее больше всех на свете. Гробовщик отнял ее у меня, как у тебя твою бабушку. Но память моя прогоняет его! Я вижу мою тетю как живую, понимаешь? Как живую…
На его голове, от голых выпуклостей черепа до выступа подбородка, играли красные пятна самых разнообразных оттенков — в зависимости от того, как падал солнечный свет на его плохо загоравшую, облупившуюся кожу. Можно было различить пятна цвета спелого маиса, кое-где — цвета жареной в сухарях рыбы, а кое-где розовый цвет переходил в малиновый. Ресницы у него были белесые, как у альбиноса.
— Я ее звал Мамочка. Мама Жоликер. В саду были сливы… Мешочки с золотистым соком… Я говорил ей: «Мамочка! Дай мне спелую сливу». Мамочка была добрая… Понимаешь, Мамочка сама была как ренклод…
Абель запнулся; его освещенное солнцем лицо мгновенно стало серо-свинцовым.
— Мамочка! — оторопело повторил он.
Незримые лучники метнули стрелы.
— Ах, Малютка, как это гадко!..
Она взяла его за руку.
— Абель! Абель! Милый ты мой!
— Я звал ее Мамочка! Как впоследствии канскую толстуху… Ах, боже мой!.. Канская была Мамочкой… для солдат… «На этих молокососов — морских пехотинцев — не больше четырех минут…» Солдаты употребляли это слово в смысле «мамаша»… Я так это и понимал… Я так это и объяснил Валерии… Но… но я никогда не сравнивал ее с… с моей Мамочкой…
Беранжера нежно гладила его шерстистую руку.
— Наверно, начался прилив… — пробормотал он.
Гробный мастер опорожнил стакан, постарался как можно выше его поднять, затем поставил на место и с не менее строгим, чем у его хозяйки, видом прошествовал мимо них.
Как-то вечером они полудремали в «Волнах»; он держал ее, свернувшуюся клубком, в своих объятиях. Ветер с моря и дождь порывами налетали на ветхий дом.
— У тебя не было романа с Валерией? — вдруг спросила Беранжера.