Когда пробудились поля. Чинары моих воспоминаний. Рассказы
Шрифт:
Остановка. Одни вышли, другие вошли и уселись в вагоне, и ничего не случилось. Никто не умер, никто не родился, не произошло несчастья, поезд не сошел с рельсов, никто не попал под колеса. Никто не почувствовал ни любви, ни ненависти, ни дружбы — ничего не случилось. Только на остановке сошло четверо и четверо вошло.
Мне видно, как на рисовых полях трудятся крестьяне, неподалеку от станции бойко торгует продавец гороха и какая-то женщина в зеленом с алой каймой сари, по виду работница, кормит горохом своего маленького ребенка.
Я откашлялся и плюнул на платформу. Знаю, как тебе не нравилась эта моя отвратительная привычка. Может быть, именно потому я и плюнул. Поверь, я не хотел рассердить
Поезд медленно отходит от станции. Теперь мы огибаем Западные Гхаты. Косые полосы дождя заволакивают от взоров весь пейзаж. Работающие на полях крестьяне пригнулись к земле и покрыли головы сплетенными из сухих листьев зонтами… Молодая женщина, спокойно спавшая на плече мужа, проснулась от шума дождя и заговорила о чем-то на чужом мне языке. Восточная живость сквозила в ее чертах, а кровь ее, казалось, была согрета индийским солнцем. У этой красавицы из Гоа, говорившей по-португальски, был поистине удивительный голос. Какая-то необыкновенная прелесть, заключавшаяся в нем, нежность и красота тембра покорили меня. Не знаю, о чем она говорила, но смысл ее речи, казалось, был мне понятен. В мелодичности речи слышался шум дождя, наполнявший собой все окрест. Муж ее улыбнулся, и они стали смотреть в окно, взявшись за руки. Рядом с ними, закутавшись в черную шелковую шаль, сидела старуха, по-видимому, свекровь молодой женщины. На шее у нее висел серебряный крест, ее измученное, высохшее лицо, застывшее в неподвижности, напоминало лицо мумии. Она была похожа на ту печальную католическую монахиню, душа которой давно охладела, и ни одна струнка сердца уже не задрожит от тех электрических волн, которые исходят от сидящей рядом с ней пары. Так оно и должно быть, ибо, когда остывает сердце, уходит и жизнь!
Эта бедная старуха, похожая на мумию, и в самом деле казалась мертвой. А ты, что сейчас в расцвете юности, ты, вечно смеющаяся, — ты-то живая?
Женщина из Гоа продолжала говорить. Как звенящий ручей, текли слова из ее уст. Ее муж тихо улыбался и все глядел в лицо жене, и оно из оливкового становилось розовым. Вот щеки ее покрылись румянцем, а через несколько минут лицо ее уже пылало. Ее коралловое сари было в нескольких местах разорвано, да и сандалии были не новые. Углы сумочки, которую она держала в руках, сильно потерлись. Все на ней было поношенное, только лицо сияло молодостью и свежестью. У нее была молодая душа и молодая улыбка, а голос, прохладный и свежий, как дождь, был мечтателен и сладок.
Муж, улыбаясь, указал на что-то за окном. Она подняла глаза. Я тоже взглянул. Там, на склоне горы, пастух и пастушка пасли овец. На коленях у пастушки лежала маленькая овечка, а пастух, опершись на плечо девушки, играл на рожке. Ничего особенного не было в этой давным-давно знакомой, милой сердцу картине. Но вдруг — что это? Отвернувшись от окна и закрыв лицо руками, молодая женщина кинулась на грудь мужа и горько зарыдала. Я остолбенел: что случилось? Отчего она плачет? Я с изумлением смотрел то на нее, то на встревоженного мужа, старавшегося успокоить ее. Вдруг старая «мумия» метнула на молодого человека сердитый взгляд и бросила что-то резкое. Тот, казалось, был опечален. Женщина продолжала рыдать. Старуха не утешала ее. Она села на свободное место рядом со мной и стала смотреть в окно. От черной шелковой шали исходил странный, незнакомый мне запах. Так, наверно, пахнут мумии, когда их вынимают из гробницы. Я взглянул на нее: худые старческие руки дрожали. Но вскоре она овладела собой. Недвижная,
— Что сказал ей муж? Отчего она так плачет?
Та посмотрела на меня с удивлением:
— Кто тебе сказал, что он муж ей? Он ее брат.
— Брат! — Я так и остался сидеть с раскрытым ртом.
— Чего ж тут странного? — несколько резко сказала старуха. — Ее муж в тюрьме.
— В тюрьме?
Старуха кивнула головой:
— Его приговорили к двадцати восьми годам.
— А что он сделал? Убил кого-нибудь?
— Нет.
— Ограбил?
— Нет.
— Так в чем же дело? Не понимаю.
— Чего тут не понимать? Все ясно, да что делать? Он мой сын, и его заключили в тюрьму, и через день я его уже никогда не увижу. Они увезут его в Лиссабон.
— В Лиссабон?
— Да, он боролся за освобождение Гоа.
— Но… но… — Мой взгляд упал на женщину, утиравшую слезы. — Но эта женщина очень красива, а на пути…
— Да, она едет в Гоа и, как мой сын, будет бороться за его освобождение. Она думает, что ее тоже арестуют и отправят в Лиссабон. Оттого она и радуется. Вот она, молодость Гоа, — добавила старуха.
Я в изумлении смотрел то на старую мать, то на ее невестку. Наконец, не выдержав, спросил:
— Если она счастлива, то почему плачет?
— Как ты глуп! О боже, отчего мужчины такие дураки?! — воскликнула старуха, воздевая руки к небу. — Разве ты не видел, как счастливы эти пастухи, какими влюбленными глазами смотрят они друг на друга. При виде такой любви какая жена не вспомнит о своем муже? Ох, как ты глуп!
Она отвернулась. Я сказал:
— Позволь еще спросить.
— Ты больно много спрашиваешь!
— Только один вопрос, старая мать, прошу тебя, только один вопрос! Твой сын приговорен к двадцати восьми годам тюрьмы, а на твоих очах я не вижу ни единой слезинки!
Старая женщина сердито оглядела меня с ног до головы. На ее лимонно-желтом лице выступила краска гнева. Она сказала:
— Для чего мать рожает сына? Только чтобы дать ему жизнь или чтобы вложить в его руки новый мир? Каждая мать хочет дать сыну новый мир. Пусть этот мир будет не на много, но все-таки лучше того, в котором живет она сама, а сын, когда станет мужем, передаст его своему сыну. Тогда у отцов с детьми получается новое родство, тройная связь, они как одна цепочка. Если же мать не может дать сыну новый мир, то чем же ты отличишь ее любовь от любви коровы к теленку?
Гоанка смотрела на меня гневно, словно я был повинен в аресте ее сына. Смешанное чувство удивления и уважения вызвала во мне эта бедная старуха, на глазах которой не было и следов слез, хотя сын ее приговорен к ужасному наказанию. Глядел я и на ту, что пыталась улыбнуться сквозь слезы, словно она в свадебном паланкине ехала в дом свекра, чтобы счастливо зажить с мужем.
Монна, наша любовь не выходила за пределы гостиной. Твой Розарио — директор банка, того банка, хозяева и управляющие которого четыре сотни лет назад ограбили бедняков Гоа. Ни ты, ни я, ни Розарио не замечали, что, пока мы, сидя в гостиной, ставили свою благоухающую, как цветок, любовь в вазу сердца, там, на улицах, текла кровь и наш Гоа горел.
Монна, дело не в том, забыть мне тебя или умереть. Длится ли человеческая жизнь шестьдесят, или сто шестьдесят, или тысяча шестьсот лет — все равно это очень маленький отрезок времени, такой же короткий, как вспышка молнии. Погибнут старые звезды в небесах, и родятся новые, земля по-прежнему будет вращаться вокруг солнца, как и раньше, а мы обратимся в прах. У тебя в жизни еще так много времени, столько оборотов успеет совершить Земля, поэтому не спрашивай, жить или умереть. Конечно, жить!