Когда сгорают мечты
Шрифт:
– Ты столько не проживёшь. – Ловит его за лацкан пиджака. С невесть откуда взявшейся силой останавливает в полушаге от порога. Выводит руку из-за спины. В кулаке зажат кухонный нож для резки мяса. Маленькая девочка с тесаком. Алиса из компьютерной игрушки. Он отшатывается, примирительно… предупредительно выставляя вперед ладони. – Я очень постараюсь быть объективной и никого не покалечить. – Механическим тоном. – Значит так. Я разрываю сделку, кайф на кайф. Спорили, так вообще о другом. Так-то ты на памяти печатаешь, хуем? Шутки кончились: использовать того, кто мне дорог, ради чего бы то ни было, я не позволю. Ты услышал? Не позволю!
Тони изгибает бровь, искоса поглядывает на оружие.
– Неужели ты без шуток думаешь, что я позволю какой-то обдолбанной бляди мне указывать?
– Обдолбанная блядь из нас двоих – ты! – взрывается она. – Заметь, я тобой раньше восхищалась. Теперь презираю. Ни о чём не говорит? Если ты спишь с кем-то, к кому тебя влечёт, чтобы вам обоим было приятно, это – не блядство! Блядство – это спускать в человека, как в мастурбатор, самому быть для него искусственным членом или вагиной, дрочить друг об друга, думать только про собственное тело, вот это – блядство! И дело тут не в количестве твоих шлюх. Дело в том, что за уровень шлюхи ты никого не пускаешь. Страх привязаться? Ай-ай-ай, мамочка свалила, мальчика киданула! – как ошпаренная, мечет ему в лицо картечь: слова. – «Чувства – хуйня, есть инстинкты, мы обезьяны, нам ли быть в печали, сложна твоя печаль, слишком сложно, Долли», – передразнивает его. Думаешь, я сложная? Он ещё дальше от тебя. Намного дальше. Он, Крис – живая мысль. Он понимает, зачем Кант девственность хранил. Считаешь, после этого твои джиги-дрыги что-то значат? Ему плевать! И девушкам плевать будет, подпусти ты их ближе. Вот в чём твоя проблема со мной. Я слишком тебя знаю. Знать тебя, вот такого (Квазимодо ты), и любить… тут святой нужен.
Наклоняется к ней, издевательски оттопыривая угол рта. Она не дошла до критической точки. Я это вижу. Он это видит. Близко, но не дошла.
– Полегчало? Теперь заткнись и слушай. Мне по барабану, что там у тебя где, в чём твои печали, с кем ты спишь… живая ты или нет. Ты рядом с Крисом. И это – единственное, что меня рядом с тобой держит, ясно?
Кэтрин выбрасывает вперёд свободную руку, подпрыгивает и заезжает ему пощечину. С разворота, так, что голова вбок откренивается. Ярость колотит её, как прямой контакт с проводом под напряжением. Говорит с надрывом:
– Ты на и десять метров не подойдешь к Крису, ублюдок. Иначе я этим самым ножом тебя кастрирую, отниму самое дорогое. Запляшешь, скопцом-то. Его ты не тронешь, больше нет. А мне терять нечего.
Разворачивается и скрывается в проёме, приложив, как следует, дверью на прощанье.
– Непостижима, мать её.
Потерев ушибленный подбородок, Тони усмехается и отправляется следом. Я, как рыба на суше, застываю с раззявленным ртом, выпученными глазами, пальцами, до онемения сжавшими выступ. Не я её защищаю. Она меня. Причём как говорит, послушайте только! Явление Христа народу. Марлоу – философ, Марлоу – тонкая натура! Разница есть? Разницы нет. «Это приказ?» Нарушила. Подошла, невзирая ни на что. Ни потрошков, ни порошков.
Рубит концы. Останется ли решимость, когда буча поутихнет? На порыве – одно, планомерно – совсем другое. Планомерность – моя черта, или была ею. И помочь Кэт, если она помощь примет, я хочу. Больше, чем остального, хочу.
До её возвращения я успеваю упаковать роговицы линзами, создать видимость заправленной постели и закурить.
До шарканья шагов Тони в направлении ванной я успеваю мысленно проклясть, навести порчу и пристрелить его порядка полусотни раз. Чем сильнее эмоции, тем слабее я. Перед ним.
Кэтрин
Ступни прикрыты вышитой подушкой. Многострадальная задница покоится на подоконнике, на ней – широкие штаны, над ней – светлая футболка. Футляр от маминого обручального кольца сменил пепельницу. Бычки – столбы, врытые в землю. На которых собаки справляют нужду.
– Я же сказал тебе не подходить к нему, – огорошиваю прямо на входе. Кривится и мотает головой туда-сюда. Так делают, когда оправданий много, объяснений ещё больше, а утрамбовать всё это в связный текст свыше сил. Освобождаю её от необходимости обтирать притолоку, добавив: – Всё нормально. Я только хочу выбросить его из нашей жизни, понимаешь? Да, трудно, учитывая, что мы типа братья, но попытаться-то никто не запрещает. Мы прикинемся, что его нет, – заминка. – Нет зрителя, нет и представления.
– Крис… – Нервозно заправляет волосы за уши (аккуратные, как на картинке в учебнике биологии, плотно прилегающие: пряди за ними не держатся, сползая обратно на лицо). – Я ничего такого…
– Всё нормально. – Повторяю, хлопая по стылому искусственному камню рядом с собой. – Иди сюда. – Она подходит. Она приходит, если позвать.
А он в отключке валяется. Утомился, бедненький. Разрушил, расколол, раздавил всё, чего не создавал: отдыхает. Ходить на цыпочках, думать шепотом. Главное – не чувствовать. Или чувствовать, да не то. Не нож, опущенный в изголовье. Нож у него между рёбер. Кровь как кровь: как у любого человека, не выходит за оттенки красного. Человек ведь он. Просто человек.
Лоб утыкается мне в ключицу, пальцы заплетают мои. Затяжки от одной сигареты, по очереди – то я, то она. Говорит, что не подойдёт к нему ни с чем. Напоминает: ей осталось немного, полгода, потом колледж, другой штат, желательно поотдалённей. Меня заберёт с собой, не знает как, но наверняка что-нибудь сообразит. «Способ будет», – заверяет обоих, дыхание шелестит мурашками по моей шее. Пока она дышит, я дышу тоже.
Школа. Закрыть глаза тёмными очками. Изолироваться наушниками. Голубые джинсы. Чёрный, просторный, как ночные границы, балахон. Ношеные кроссы. Ничего примечательного. Таких, как я, тысячи. Много тысяч.
Кэтрин околачивается возле меня на переменах, но на уроках-то её нет. А уши у меня есть. Старшеклассники, недорослики. Запах бутербродов, сигарет. И её духов. Бурлит человейник. С ним человьи.
– Бывшая Тони Холлидея ушла к Крису, его сводному брату. – Фамилии разные, суть, видно, одна. – Помоложе выбрала. – Стареет наш Тони! – От неё чего угодно можно было ждать. – Гульнём сегодня? Что думаешь?
Я говорю Кэтрин, что сваливаю, потому что… потому что. Она дерёт зубами губу. Спрашивает, хочу ли я, чтобы она слиняла со мной. Узнай о прогуле её мать, скандалом не ограничится. Говорю ей, всё в норме. Говорю ей, мне хочется побыть одному. Отрывает взгляд от нетронутой порции и даёт понять: «Ты можешь делать всё, что угодно. Номер есть. В любое время дня, ночи, когда угодно. Звони. Я приду».
И тут я понимаю. Выхожу из-за стола. К ней, к стулу с ней, с Кэт, наклоняюсь. Я целую её среди наводнённого лицами кафетерия. Она плывёт, как кубик сахара в кипятке, встаёт следом за мной, встаёт на носочки – маленькая, маленькая, маленькая, её почти нет. Спереди волосы – шелковистые, на затылке – сожжённые щипцами, подвёрнутые бабеттой, уложенные средствами. Как я держу её, так держат фрески для репродукции (из-под руин храма, о ком-то незабвенном), искомые много лет. Кэт отвечает с недоверием: «Правда ли?» Не знаю, что здесь правда, но она ей – выглядит. Правдой у меня на губах.