Когда ты закрываешь глаза
Шрифт:
– Мать вашу, ну, ты же его сестра!
У всех такой вид сделался: подруга-то, оказывается, ругательства знает, однако отнюдь не это замораживает время. Я выпрямляюсь, достаю телефон, направляю камеру на голых родственничков, и тут же наши лица освещает белая вспышка. О, да. Их физиономии я запомню навсегда, даже в забвении, даже в кромешной темноте и в смерти, мне будут видеться буфера шпалы и красное лицо Жени. Начинаю хохотать. Помахиваю телефоном и тяну:
– А мамочка догадывается, чем ты ночью, пупсик, занимаешься?
Женя внезапно кидается вперед. Открывает тонкое, вытянутое окно и просовывает бардовую голову: умно, через осколки больно
– Я ВАС УБЬЮ! Пусти меня, Катя, пусти! Я прикончу их! Прикончу вас!
– Бежим!
Маринка хватает меня за руку, и мы, будто полоумные, несемся к машине. Где-то позади орет Женя, мне кажется, он даже выбирается на улицу и начинает топать босыми ногами по лужам, но я не оборачиваюсь, ведь уверена, что, притормозив, споткнусь и предстану перед ним в виде жаркого на блюдце, что уж слишком глупая развязка для наших приключений. Запрыгиваем в минивен.
– Ходу, ходу! – кричу я, закрывая за собой дверь. Маринка скулит что-то. Бренчит ключами, орет, нажимает на газ так сильно, что меня впечатывает в сидение, и я неуклюже ударяюсь локтем о подлокотник.
– УБЬЮ!
– Мия! Осторожно!
Женя вдруг врезается в правое крыло – то есть туда, где сижу я – и тянет на себя ручку. Его лицо дикое. Рот мокрый то ли от слез, то ли от слюней. Фу, господи! Но главное, на нем лишь семейники, и что-то мне подсказывает, что надеты они были на скорую руку.
Парень остается позади, рыча и размахивая ладонями, а я довольно открываю окно, высовываю голову и кричу:
– Ты трусы задом наперед надел, урод!
Возвращаюсь на место и громко выдыхаю. В груди приятное, колющее ощущение победы, будто только что я укротила ветряные мельницы; догадалась о том, что доктор и есть убийца в одном из самых запутанных детективов Агаты Кристи; застрелила Марка Чепмена до того, как тот застрелил Джона Леннона; или спасла Гвен Стейси, схватив ее за руку до того, как та расшибла голову о дно треклятой башни.
– Ты сумасшедшая! Просто больная! Нам попадет, боже, нам попадет. Мои родители – они же убьют меня. И тебя! Да всех нас, и…
– Ты видела его лицо? – покатываюсь со смеха и вновь смотрю на злосчастную фотографию. К счастью, качество терпимое.
– Черт подери, он был похож на ту сову с «Дженерал Плэнет». Помнишь? У нее голова еще поворачивалась на сто восемьдесят градусов, и хохолок раздувался.
– На какую сову? Мия, – Маринка сжимает руль и издает очередной собачий вой, - это неправильно. Мы ему окно разбили.
– Я разбила.
– Но мне пришла в голову идея с запиской.
– Которую, опять-таки, я написала. Успокойся. Никуда он не пойдет жаловаться. Его мамаше вряд ли дырявое окно понравится, но еще больше ей не понравится семейный инцест, уж поверь мне.
Двигатель работает так громко, что кровь внутри подогревается, вибрирует, и я вдруг отчетливо улавливаю у себя в груди то самое чувство, за которым люди могут гнаться всю свою жизнь. Сейчас я - часть чего-то большего, я – широкая, бесконечная. Вскидываю на приборную панель ноги, включаю радио и шире открываю окно. Оно впускает в салон ледяной воздух, веяние свободы, и вместо того, чтобы задрожать от холода, я делаю музыку громче и пою, что есть мочи. Маринка как всегда скованна и похожа на статую. Я лезу к ней, щекочу ее подмышки, задираю вязаную кофту, кладу голову на ее колени и высовываю кроссовки через окно. Ноги приятно обдает ветром. Мои глаза сверлят дыру в том, что видят – то есть в Маринином подбородке, и я исполняю со всей страстностью, со всей свойственной мне горячностью припев Нирваны, надеясь вызвать на лице подруги хотя бы намек на улыбку. И я уже вижу, как подрагиваю ее губы. Уже чувствую, как она начинает шевелить мышцами на ногах, попадая в такт музыке. И она уже даже говорит что-то, улыбаясь, взмахивая волосами, морща лоб. Однако вдруг меня пробирает дрожь.
Темнота падает, словно ширма, словно мешок. Вот я вижу Маринку, вижу ее каштановые волосы, ключицы, вязаный свитер, локти, подбородок, глаза. И вот я не вижу ничего. Абсолютно. Я хочу закричать. Вытягиваю вперед руки, испуганно осматриваюсь в кромешной тьме, и, кажется, валюсь вниз, правда, не чувствую удара. В этом мраке нет стен, нет ему ни конца, ни края. Мне будто запихивают в горло тону кирпичей, будто кидают меня на дно безвольно странствующих волн, и я отнюдь не плыву по течению, а погружаюсь все глубже и глубже. На самое дно. Туда, где меня поджидает, возможно, скверная старуха. А, может, и не поджидает, а, действительно, ждет. И туда, где так светло, что ничего не видно. Ведь приятнее думать об ослепляющем глаза до черноты свете, чем о поглощающей их полной темноте.
Включаюсь. Вижу толпы незнакомых лиц, чьи-то глаза, руки, перекрестные дома, мосты, и вновь вырубаюсь.
Включаюсь. Сталкиваюсь лицом к лицу с каким-то человеком, однако у него нет ни рта, ни носа. Он смазан и похож на уродливую куклу, и меня тут же ведет в сторону от страха и безумной паники. Я пытаюсь сорваться с места. Пытаюсь заорать, позвать на помощь. И вновь вырубаюсь.
Включаюсь. И на этот раз оказываюсь там, где должна быть. Перед открытой дверью.
– О, боже. – Протираю руками лицо. Сдерживаю в груди рыдания и, пьяно пошатываясь, врываюсь в квартиру. Перед глазами до сих пор мельтешат черные пятна, и мне приходится остановиться, чтобы привести себя в чувство. Запускаю пальцы в волосы, выпрямляюсь и вдруг замираю: что-то не так. Что-то не так со мной. Растерянно рассматриваю свои кудри, хочу отыскать зеркало, стекло, да что угодно, как вдруг натыкаюсь на отца. – Пап. – Из меня будто воздух выбивают.
Трудно переключаться, когда в голове творится такое. Я, правда, пытаюсь жить с тем, что имею, как и говорила, но это, чертовски, сложно. Трудно не понимать, что происходит, не осознавать свои поступки, не обращать внимания на дырки то ли в памяти, то ли в сознании, то ли в воображении. А ведь, что смешно, доктора клянутся: проблемы с головой чаще всего психического характера. Стоит только перепрограммировать себя на новую волну, и жизнь тут же изменится! Однако каждый из них нагло скрывает этот сладкий рецепт перепрограммирования. А я, между прочим, с радостью бы отыскала его, пусть даже был бы он иголкой, и рыскать бы пришлось в стоге сена.
Отец заключает меня в медвежьи объятия. Отстраняется и смотрит в глаза так, как смотрит уже несколько лет подряд, будто жутко боится потерять.
– Пойдем?
– Пойдем.
Я привыкла делать все, что он мне говорит. Привыкла не сопротивляться. Я говорю себе, что от того наши поступки так идентичны, что желания абсолютно одинаковы. И в это легко поверить, ведь я заканчиваю его фразы, а он отвечает на незаданные мной вопросы. Мы можем молчать и одновременно говорить. Смотреть друг на друга и беседовать, не произнося и звука. И мне хочется быть для папы не просто дочерью, но и другом, ведь я знаю, как ему сложно. Знаю, что он не говорит, а внутри переживает и безумно скучает по маме. Скучает по ее помощи. По ее молчанию.