Кого я смею любить
Шрифт:
— Плохо пахнет! — снова говорит Берта, протягивая ее мне.
Покончим с этим. Мешочек, который я никогда не забываю, заставит замолчать мою недотепу — она хватает его, прижимает к своему толстому мягкому животу и начинает лопать карамель. А остатки молока в моей груди пойдут моей дочери на размайку. Держа Изабель в левой руке, а дробовик в правой, я теперь могу вдоволь таращить глаза, пока из ералаша нитчаток и осоки, ощетинившегося стрелолистом и увенчанного головками камышей, доносятся, словно в насмешку, плеск, барахтанье, возня, перекрываемые только пронзительным криком невидимой лысухи.
Как тут не оцепенеть? Глаза мои временами закрываются сами собой, и я ощущаю только стойкий запах болота — запах гниющей травы, тины, рыбы, водоплавающей дичи. Затем я встряхиваюсь, снова зажимаю под мышкой приклад. Берта жует, Изабель
А мои глаза снова закрываются. Вот уже… Господи, я и не вспомню, не подсчитаю — важные даты обретают свое значение только по отношению к моему ребенку… Скажем так: вот уже две недели, как она ковыляет, пять месяцев, как умеет сидеть, десять, как родилась, девятнадцать, как была зачата, двадцать пять, как ее отец преодолел всю эту реку, чтобы временно перейти на другой берег!
Двадцать пять! И все проясняется; все снова становится простым и понятным, несмотря на суровые длинные ночи, несмотря на жесткий гранитный четырехугольник с кровавыми пятнами герани, на котором я велела высечь: Здесь покоится Изабель Гудар. Я знаю одного человека, который, увидев эту надпись, отрицающую его имя, возвращающую мою мать — ни Мелизе, ни Дюплон — к ее исконному состоянию, мог бы повторить: «Вы — стайка женщин…» Это правда. Ни муж, ни отец, ни дед никогда здесь долго не задерживались. Выполнив свою задачу, трутень улетает или умирает; выводка пчелок достаточно этому дому, в котором жива давняя мечта Дианы, искушаемой только ребенком [24] .
24
Диана-охотница (Артемида), богиня девственной чистоты и целомудрия, почиталась и как богиня растительности и плодородия, покровительница супружества и деторождения.
— Иза, Иза! — пищит Берта, показывая пальцем на селезня, пролетающего, вытянув шею, вне опасности.
— Тсс!
Это «тсс!» относится и к другим. О, моя рыжая охотница, ты нисколько и не думала о девственном размножении. Не смеши людей. Если кюре, теребя свою лоснящуюся на сгибах шапочку, и называет тебя «мадам» после тихих крестин крикливой незаконнорожденной, во все горло вопившей в купели… Если некоторые и говорят: «Надо же, она держится молодцом, больше не распускает себя», то есть и другие, у которых при твоем появлении глаза начинают блестеть, а в голове крутится: «Шлюха! Тебя отымели. И еще отымеют. Так за чем же дело стало? Вот он я!» Конечно, они ошибаются. Но так ли они были бы не правы, если бы из Эрдры вдруг вышел какой-нибудь дух, созданный по его подобию, и сказал: «Иза, я понял, я — ничто. Я буду приходить, уходить, оставив тебя твоей Залуке. Но приходи порой на этот берег, где, может статься, доведется быть и мне, вдохнуть запах шалфея и мяты в высокой траве». К счастью, не бывает таких мужчин, которые являлись бы на вздох нимфы и снова погружались во мрак, как только нахмурятся ее брови. Но берегись…
— Иза!
На этот раз срывается выстрел, и коростель, потеряв перо, уносится к черту на кулички. «Промах!» — говорит Берта, переживая за мой престиж. Изабель вздрогнула, но не плачет, уставившись на меня огромными круглыми глазами младенца. Судя по всему, придется нам возвращаться не солоно хлебавши; время идет, дождь снова начинает моросить, и будет странно, если Нат не примчится прямо сюда, чтобы напомнить нам о примерке мадам Бюртен, заказе Декре и торжественной клятве, приносимой перед каждым выходом наследницы: «С первой же каплей вы вернетесь!» Однако мне бы хотелось взглянуть на мои удочки.
— Ну, пошли.
Мы с Бертой никогда не ведем более долгих разговоров, и от этого мне с ней очень легко. Она снова берет на руки племянницу, и мы возвращаемся на берег по раскисшему перешейку, соединяющему его, пока не поднялась вода, с островком, где стоит наш шалаш. Дождь усиливается. В трех шагах от трухлявой мушмулы, Бог знает почему выросшей на берегу, дергается коричневая бечевка, привязанная к колышку. Я бросаюсь
— Иосиф! Ребенка застудите, окаянные! — Натали налетает на нас. Хватает Изабель, завертывает ее в свой платок и, собрав всю компанию под своим зонтом-парашютом, возвращается, проклиная дождь, который теперь стучит по опавшим листьям, вызывая на прогулку полосатых улиток, черных слизняков и больших мокриц цвета резины. Она с таким трудом одолевает подъем, что я невольно думаю: «Надо бы поставить ей в гостиной диван, чтобы избавить от хождения по лестнице». Но Нат не из тех, кто заботится о себе: она прибавляет шагу, несется к дому, бросается напрямик через дверь прачечной и тщетно щелкает щеколдой.
— Я тебе сто раз говорила не задвигать засов, — ворчит она, отправляясь в обход.
Да, но мне не хочется, чтобы эта дверь хлопала по ночам; если б все зависело только от меня, я бы ее замуровала. Войдем через прихожую, где я всегда снимаю с крючка свой рабочий халат, вешая на его место ружье, а теперь к столу, на котором раззявились ножницы.
Все по местам: малышка — в манеж, Нат — к машинке, Берта — за наметку, а я — на раскройку. На стенах, с которых я изгнала отца и деда — предосторожность ad usum delphinae [25] ,— бабушка и мама тоже на своих местах: первая — прямая, как палка, полузадушенная высоким глухим воротом и меланхолией; вторая — прямо тает, вся выразившись в изгибе шеи, склонившейся под весом ее улыбки. Изабель I вдова, Изабель II разведенка наблюдают за Изабель III, еще одной разновидностью одинокой женщины, матерью-одиночкой, как стыдливо говорят служащие собеса, которая словно соединяет участь первой с участью второй. Случайное приключение — ничто в сравнении с давней привязанностью, но, когда плющ обвивает дерево слишком крепко, он сам виноват.
25
В интересах наследницы (лат.).
За окном внезапно поднимается ветер, как часто бывает в эту пору. Он бесится, срывая зло на ставнях, превращает печную трубу в органную и ударяет в заслонку, как в барабан. Становится так темно, что Нат зажигает лампу. Вид у нее, по-моему, какой-то необычный; вооружившись масленкой, она чересчур старательно смазывает «зингер».
— В такую погоду, — вдруг говорит она, — я думаю, ждать мадам Бюртен уже нечего. Что будем делать? Займемся Декре?
Такая почтительность делает мне честь: неужели Нат, старея, решила передать мне свои полномочия? Но это, оказывается, тоже своего рода масло, чтобы гладко сошло остальное.
— Кстати, забыла тебе сказать: пока ты там палила, приходила мадам Гомбелу. Знаешь новость? У папаши Мелизе в прошлом месяце был сердечный приступ. Говорят, он очень плох.
В ее глазах — тревога, какой там давно уже не было; они говорят мне то, чего сама она не посмеет добавить: «Старик умирает, этот может вернуться. Если не знал — узнает. А если он снова заявится, что ж мне, опять дрожать, опять драться, будучи более уверенной во враге, чем в союзнице?..» Несправедливая Натали! Когда старик, рассекая кувшинки, издали разглядывал мой большой живот, разве я хоть раз его окликнула? Когда в последние месяцы, мучимый сокровеннейшими мыслями, он подгребал почти к самому нашему берегу, пытаясь увидеть этого общего ребенка, выявить какое-то там сходство, разве я не пряталась тогда за кусты, чтобы отвести угрозу раскаяния, запоздалого согласия? Морис может появиться вновь. Я не желаю встречи с ним (гораздо труднее быть вдовой живого человека, чем мертвого), но я ее больше не боюсь. Тот довод, который он приведет в свое оправдание, станет ему самым неумолимым приговором. Однажды уже побежденный Залукой, разве сможет он восторжествовать над нею во имя девочки, воплощающей в себе ее будущее? Если я не знала этого тогда, я знаю это теперь, причем понимая, что об этом надо молчать; и, только чтобы утешить неутешное, шепчу: