Кольцов. Часть 1
Шрифт:
– Забирай колбасу, Володя.
– Ты что? Сбрендил?
– Не могу я ее есть почему-то. Мне всюду мертвечина мерещится. И колбаса эта из трупов.
– Андрей, не сходи с ума. В городе голод. А ты привередничаешь.
– Вот и забирай ее себе. И консервы тоже.
Белозеров только пожимал плечами.
– Ты знаешь, как только все уляжется, я, наверное, уеду отсюда.
– Куда это? В Париж? Вслед за буржуями?
– Нет, я не хочу видеть «наших бывших». Ни нынешних, ни бывших. Мне надоели те и те. Нация напыщенных и глупых индюков и куриц. Когда я смотрю на все эти лица, то вижу отчего-то одни куриные клювы и гребешки на головах.
– Ты, брат, просто
– Не знаю, не думаю, что это пройдет. Это уже внутри меня. Веришь, я даже музыку слышать перестал. Если уеду, то на какой-нибудь теплый остров, где совсем нет зимы, и море теплое круглый год. Я мечтаю жить вдали от цивилизации. Ходить по берегу нагим и ничего не делать. Мне осточертели эти воющие раненные, скрежет пилы, хруст костей. Я устал и от тупых революционных речей их вожаков. От их глупости и жадности. Я хочу туда, где нет никаких пушек и оружия вообще. Я хочу туда, где нет свиных рыл и куриных клювов.
– Хорошо, хорошо. Ты еще молод. Кто знает, может, и исполнится твоя мечта. А пока, Андрей, не говори ты вслух никому об этом. Не ровен час – к стенке поставят. Я видел, как вчера морфиниста одного грохнули за то, что он в бреду спел "Боже, царя храни".
– Морфиниста, говоришь? Его не жалко. Он все одно – обречен, – равнодушно отвечал Андрей.
– Это бы как бог решил, а жизнь забирать за такую малость – разве это справедливо?
– О какой справедливости, брат, ты говоришь? – Андрей зло расхохотался, обнажив ровный ряд зубов. – Моя "справедливость" стала комиссарской подстилкой. Под-стил-кой, – повторил он медленно и по слогам. – Ты знаешь, Володька, когда-то один умный человек на фронте сказал мне одну удивительную фразу: «Не подставляйся!» И только сейчас я понял до конца, о чем он. Понимаешь Володька, я САМ, сам подставился, как дурак.
– Андрей, – попытался мягко возразить Белозеров. – Ты просто тогда ослеп от любви, и не видел очевидного. Она совсем не та женщина, которая тебе была нужна.
– А какая та? Они все, их бабское племя, продажны от самой Евы. Правы те, кто придумали тот декрет. Ни на что иное они не годятся.
– Андрей, вот правильно. Возненавидь и не ходи ты более к ее дому.
Но Андрей продолжал-таки ходить. И однажды он застал ее одну, спешащую к дому по мощеной Арбатской мостовой. Ирма шла в новеньких туфельках на каблучке, в новом голубом плаще и милой шляпке, и была овеяна, как ему казалось, какой-то неземной красотой. Он сам не заметил, как стал смотреть на нее с прежним восхищением. Ему хотелось подойти и обнять ее, прижать к себе. Он сделал шаг в ее сторону. Она увидела его и испуганно остановилась, озираясь по сторонам.
– Ирма, не бойся. Я хочу лишь поговорить с тобой, – в его глазах стояла мольба.
– Андрей Николаевич, нам не о чем с вами разговаривать, – отчеканила она и посмотрела на него холодно и немного свысока.
Ему казалось, что вместо сожаления, на которое он так глупо рассчитывал все это время, в ее взгляде появилось презрение, насмешка и легкий оттенок страха. Она бегло оглядела его поношенный костюм, немодные разбитые ботинки, кепку, свалившуюся со стриженой головы. В ее глазах мелькнула жалость. Жалость, близкая к брезгливости.
– Ирма, постой. Я не знаю, как мне дальше жить, – тихо пожаловался он. – Любовь оказалась такой жестокой штукой. Мы ведь хотели пожениться. Одумайся, вернись ко мне. И я прощу тебе этого комиссара. Только вернись.
– Что? – расхохоталась она. – Ты в своем уме? Променять свою нынешнюю жизнь на жизнь жены нищего врача?
– Но ведь я тебя люблю больше жизни…
– Андрей Николаевич, давайте не
А далее случилось то, чего он совсем от себя не ожидал. Он стал выговаривать ей какие-то слова. Он говорил много, больно, остро. Пока она спешила к своему дому, он успел ей многое сказать. Если бы позднее его кто-то спросил о содержании того разговора, он верно бы не вспомнил ни единого слова. Он помнил лишь последнюю фразу: "Разве можно тебя назвать живой? Разве ты женщина? Разве в тебе есть сердце? Я прокляну и забуду тебя навсегда…"
Прошло время, и он возненавидел. Да, он возненавидел женщину, любовь к которой так долго и сильно боготворил. Ту, чей образ ворвался в его сердце без спроса, розовым яблоневым облаком. Вместе с девицей Ирмой Б. он возненавидел, казалось, весь женский род.
Нет, он не жил монахом. Наоборот, он все чаще менял любовниц. Но его отношение к женщинам стало каким-то пустым. Захватывая тело, оно никогда не захватывало его душу.
К слову сказать, как он узнал позднее, комиссар не женился на Ирме, а оставил при себе лишь как любовницу. Но Андрею это было уже безразлично.
В 1931 году он встретил ее случайно, снова на Арбате, в Торгсине. Он покупал там персики и апельсины беременной Светлане. Когда он шел мимо колбасного отдела, ему показалось, что он увидел знакомый профиль. О, да! Перед ним стояла Ирма собственной персоной. Она сильно изменилась за эти годы. Вся раздалась в кости, расширилась и словно бы заматерела. Ее нельзя было назвать слишком полной. Да и сам Кольцов не чурался женщин приятной полноты. Но нет, Ирма изменилась до неузнаваемости. Изменилось выражение ее лица. Глаза стали меньше, а верхняя губа казалась теперь больше, отяжелел овал лица. Из ее облика пропало все прежнее обаяние. Одета она была все также дорого и со вкусом. Она что-то говорила продавцу из колбасного отдела. Продавец с охотой и подобострастием показывал Ирме окорок. Та, двигая брезгливо носом, нюхала прозрачные, розоватые кусочки, лежащие на вощеной импортной бумаге. Ирма мотала головой и указывала полным красноватым пальцем, унизанным перстнями, на те куски, которые ей казались более привлекательными.
– Взвесьте мне еще фунт языковой, фунт краковской, фунт глазированной, фунт харьковской, да, окорока того, из бочки, и пастромы, – скороговоркой, небрежно, говорила она.
Он вспомнил, что Белозоров ему рассказывал о том, что Ирма Б. теперь работала директрисой одной из школ. Связь с комиссаром принесла-таки свою avantage.
Она не увидела его. Зато он увидел ее всю, целиком – от крашеной макушки пергидрольных волос, до ног, обутых в туфли с пряжками. И старая, ржавая игла, имя которой было "Ирма", выскользнула навсегда из его сердца.
Но все это было позднее.
А сейчас он лежал в комнате ялтинского санатория для медицинских работников и слышал, как все постояльцы, следуя указаниям бойкой поварихи, пошли на обед. Обед проходил в большом зале усадьбы. Меж нелепых колонн с золочеными ангелочками, атлантами и нимфами, глянцем стенных панелей и розовым плюшем портьер, располагался длинный обеденный стол. Андрей с большим интересом оглядел обстановку этого странного зала. Странным было скорее то, что ее антураж сохранился почти в первозданном виде и не подвергся варварскому разграблению. Может, это поместье охраняли для какого-нибудь комиссара, зло подумал Андрей. Ясно было одно – бывший владелец усадьбы был некогда эстетствующим местечковым гурманом, и до неприличия почитал стиль и роскошь рококо.