Колька
Шрифт:
Разговор «разгорелся» молниеносно и потек столь же оживленно, как и игра, предшествовавшая ему. Но только разница в том настроении, с которым велась игра, и в том, которое сопровождало разговор, была столь впечатляюща, что казалось совершенно невозможным, что те же самые дети, в тот же самый день и на том же самом месте стали будто совершенно другими. Тема, уже который день, оставалась неизменной – о войне.
– Вчера от тятьки письмо пришло, – сообщил неугомонный и вертлявый Васька Лысков. Его темные жесткие волосы топорщились спереди, над ушами и на затылке, брови, которые, казалось, никогда у него не гнулись, прямыми линиями возвышались над глазами, а нос, скулы и щеки были покрыты мелкими царапинами, как если бы он пробирался через густой колючий кустарник. Выражение его лица приобретало от этого более хмурый
– Говорят, их там целый миллион, представляете? – проговорила с придыханием и ужасом в голосе высокая и худая Надя Колесникова. Она сидела на самом широком пне, ссутулившись и втянув голову в плечи, сжав руки в кулачки и глядя вокруг себя пристально и строго, и на фоне широкого пня казалась еще худощавее. Ее продолговатое лицо, заостренный носик и выдающиеся ключицы напоминали Кольке Бабу-ягу, но характер у Нади, надо сказать, был на редкость добродушным. За ней даже водилась репутация примирителя. Если кто поссорился между собой, то иди к Надюхе Колесниковой – она вас помирит.
– Скажешь ты тоже, миллион. С ума сошла, дура, – бесцеремонно отозвался Пашка-Рябой. Прозвище его говорило само за себя. Он был такого же роста и такой же комплекции, как и большинство других ребят, хотя и был на год или даже на два старше остальных. Жил он вместе с матерью и теткой в маленькой и старой избе, которой уже давным-давно можно было бы и рухнуть, не стыдясь этого, но она еще каким-то чудом продолжала, пусть и кривехонько, но стоять. Обе женщины пьянствовали практически без перерыва днем и ночью и ничем в жизни, кроме самогона и кислушки, не интересовались, а куда подевался отец Пашкин, этого никто и не знал. То ли от природы, вобрав в себя скверные гены, то ли от жизни скотской, Пашка был существом раздражительным, нервным, злобным, задиристым и грубым. Он ни с кем никогда не разговаривал ласково, а чаще всего цинично и ругался матерными словечками, которых вдоволь наслушался от матери и тетки.
– Даже если и миллион, хоть бы и миллион, – подхватил опять Васька по-петушиному бойко, – пусть они там себе не воображают. У нас, если надо, и два миллиона найдется, и три найдется, сколько хошь найдется. Наши силы соберутся тогда и такого им отвесят по макушке и в загривок, что они дальше своего Берлина тикать будут.
– Ну, ты, брат, будто уже воюешь, – тихонечко добавил Ваня Тимохин. Это был рассудительный мальчуган, светловолосый, с карими, очень выразительными глазами, всегда придававшими его лицу спокойный, но не безразличный вид. Ваня умел посмотреть так, что и без слов становилось понятно его мнение. Голос его, подстать взгляду, был насыщенным, будто бы настроенным неким умелым мастером на красивое гармоничное звучание. – У тебя отец в пехоте? – уточнил он у Васьки.
– Ага, – кивнул тот согласно головой.
– А мой батя – в артиллерии, – сказал Ваня. – Пишет, что бьют танки фашистские, а их много. В одном из боев в окружение попали, потом неделю вырывались обратно. Последнее письмо из госпиталя пришло и не батькиной рукой написано.
Колька, посмотрев на Ваню, в который уже раз подумал, что тот настоящий счастливчик. Ване везло во многом, начиная с самого рождения. Взять хотя бы то обстоятельство, что родился он не кабы когда, а седьмого ноября – в день такого важного праздника. В этот день всегда было весело и у всех хорошее настроение, все проживают этот день с чувством гордости и с возвышенным настроем, а у того, кто в этот день родился, всё становится еще лучше, потому что у него двойной праздник. Кольке так не повезло – он родился в самый заурядный день, девятого мая, который в календаре ничем примечательным не выделялся. А теперь вот еще случилось так, что отец Вани – командир артиллерийского расчета, а у остальных ребят отцы просто рядовые пехотинцы.
Колька и некоторые другие ребята молча слушали, но в этот момент все по очереди стали называть род войск, в котором воевали их родные. Оказалось, что подавляющее большинство из них в пехотных частях, только у Вани и у Кати отцы были в артиллерии, а у маленького веснушчатого Толика с большими зеленоватыми глазами папа был сапером.
– А где же наши танки? – опять тревожно проговорила Надя, глядя куда-то в сторону, как если бы там она надеялась увидеть советские танки, идущие ровными длинными рядами, протянувшимися вдоль всего горизонта. – У нас ведь тоже есть танки.
– Конечно, есть, – молниеносно отозвался Васька. – Их для генерального наступления приберегают.
– А когда оно будет, это самое наступление? Уже скорее бы.
– Когда надо, тогда и будет, – Васька говорил так, будто он, по меньшей мере, член Ставки Верховного Главнокомандования и именно он разрабатывает все наступательные операции.
Но вместо предполагаемых танков из-за леса наплыла тяжеловесная, серая, расплывшаяся во все стороны туча, и, сначала лениво, а потом всё резвее, стал накрапывать холодный дождь. Ребята, очень нехотя, но разошлись по домам.
2
В ту же неделю в Арсеньевку пришла первая «похоронка». Ее получила соседка Воробьевых – тетя Лида, как привык ее называть Колька, хотя она была ему вовсе и не тетка, но сколько раз по-соседски угощавшая его яблоками, малиной или свежим, только-только сорванным с грядки огурцом. Ее сын – Михаил, окончивший школу в позапрошлом году и начавший работать в колхозе трактористом еще до того, когда прозвенел для него последний звонок, ушел на фронт в июне одним из самых первых. Он был тихим и спокойным, неторопливым и, по большей части, незаметным парнем, окунувшимся в свою работу до такой степени, что, казалось, ничего более он не замечает. Он редко отвлекался от своего дела и мало разговаривал. Но всё же Колька его очень хорошо помнил. Ему ясно рисовались в памяти взгляд Михаила, задумчивый и сосредоточенный, его походка, неторопливая и немного раскачивающаяся, его энергичные, размашистые движения, когда он колол дрова или вскапывал огород. Тогда Колька взглядывал на Михаила как на привычное дерево в углу двора, будто не замечая или, точнее сказать, не находя в нем ничего особенного. А теперь оказалось, что в его, Колькиной, памяти осталось превеликое множество всяких мелких подробностей: вот Михаил оглянулся в его сторону, проходя мимо по улице, и кивнул приветливо; вот он взвалил на плечо быстрым и ловким движением мешок картошки и потащил его, почти не сгибаясь, от крыльца к телеге; вот он стоит, распрямившись во весь рост, посреди залитого солнцем двора и, будто играючи на балалайке, точит косу. Сколько всего осталось в памяти! Колька будто видел это всё опять и опять и не мог поверить тому, что наяву он Михаила никогда больше не увидит.
Почтальона, привозившего почту в Арсеньевку, встречали теперь у самого въезда в деревню. Едва только раздавалось дребезжание и позвякивание его уже далеко не нового велосипеда и на повороте, из-за опушки леса, скрывавшей дорогу, показывалась его приземистая худощавая и сутуловатая фигура, как навстречу ему уже спешили селяне. Известий с фронта ожидали не без опаски, с затаенной тревогой, но и большим нетерпением.
Почтальон, Иван Митрофанович, уже седовласый человек, которому перевалило за шестьдесят, останавливал велосипед возле крайней избы и, едва успев перевести дух, начинал раздавать почту. Люди стояли вокруг почтальона плотным кольцом, молчаливо ожидая жребий, который в тот день уготовила им судьба. Ребята прежде сновали беспокойной стайкой, но рано или поздно им тоже передавалось напряженное состояние той минуты, которая каждому из ожидавших своей очереди казалась бесконечно длинной. По выражению лица почтальона, по его движениям люди научились догадываться о том, какой почты сегодня будет больше: писем или «похоронок». Ребятня тоже пыталась тянуть руки к свернутым листам бумаги, но «серьезную корреспонденцию», как ее именовал Иван Митрофанович, он детям не доверял. Им он обычно раздавал газеты, агитлистки, а еще, бывало, насыпал им в ладошки припасенные семечки подсолнуха или раздобытые где-то по случаю мелкие липкие леденцы.
А еще Иван Митрофанович умел ловко делать деревянные свистульки в виде птичек размером с ладонь. Он вырезал птичью фигурку из липовых или березовых череночков, рисовал на ней краской глаза, перья, прорезал нужные отверстия, и игрушечка звонко свистела. Он рассказывал, что научился их делать очень давно, когда сам был подростком, у своего деда, бывшего всю свою долгую жизнь столяром. Такие свистульки нравились всем ребятам. Иван Митрофанович мастерил их теперь по просьбе детворы, чтобы себя тоже чем-то занять по вечерам и отвлечь от тревожных мыслей.