Колька
Шрифт:
Как-то уже в конце октября, когда осенняя погода превратила окрестный пейзаж в серую угрюмую массу деревьев и кустарников, а дорогу – в хлюпающее и чавкающее, липкое месиво грязи, поддерживаемое частыми холодными дождями, Иван Митрофанович стал приезжать в Арсеньевку не на велосипеде, а на телеге, запряженной старой пегой кобылой. В один из пасмурных холодных дней он привез с собой целый десяток новых свистулек. Сначала он раздал почту, угостил малышей леденцами, а потом, прежде чем идти по домам к тем, кто по каким-то причинам не вышел к нему навстречу за почтой, вынул из темно-зеленого, прихваченного с собою вещмешка свистульки. Вокруг него столпились ребята, а среди них и Васька Лысков, который неделю назад, в предыдущий приезд Ивана Митрофановича в Арсеньевку, просил у него такую игрушку. Старый почтальон, не проронив ни слова и не обращая внимания на множество протянутых к нему худых и пухленьких, бледных и смуглых ручонок, выбрал из груды игрушек самую большую и расписную и протянул ее решительным жестом Ваське. Тот вмиг обрадовался, выкрикнул «Ура!», и все уже ожидали, что он сейчас отделится от тех, кто еще ждал, и побежит куда-нибудь, чтобы показывать свое «богатство» кому-то, кто еще не видел. Ожидал этого и сам почтальон, но в последний момент Васька, готовый уже сорваться с места, встретился
Мать Васьки, Клавдия Ивановна, высокая худая женщина с редкими рыжеватыми волосами, впалыми щеками и крупным носом, долго потом сидела за столом, подпирая голову длинными костлявыми руками и склонившись над серым шершавым листком извещения о гибели мужа. Незамысловатая фраза «похоронки», коротко сообщавшая о том, что рядовой пехотного батальона Лысков Алексей Степанович пал смертью храбрых в боях под городом Клин, расплывалась в бесформенные каракули перед ее взглядом. Клавдия Ивановна пыталась собраться с мыслями, но мыслей никаких не было. Она чувствовала озноб и куталась в цветастый шерстяной платок, покрывавший ее худые угловатые плечи. Ей казалось, что перед ее глазами пустота, будто все предметы окружающего мира бесследно исчезли. Везде было пусто – и снаружи, вокруг нее, и внутри, в душе. Хотелось вскочить на ноги и рвануть что есть силы за некую невидимую нить, чтобы разорвать эту безжизненную тоскливую пустоту, но вскочить не было сил, пустота сковывала и придавливала к месту.
А Васька, убежав за край деревни, к стонущему непонятным таинственным воем лесу, сидел на корточках перед широким дубовым пнем, раскрыв перочинный ножичек, которым частенько хвалился ребятам, и в охватившей его злой одержимости, не обращая внимания на обильно стекавшие по щекам слезы, с остервенением колотил им по пню. Лезвие вонзалось в твердую древесину и гнулось. Наконец, не выдержав, с резким звенящим щелчком оно переломилось, и отломившаяся часть застряла в древесине. Васька даже не заметил этого. Он продолжал колотить рукоятью ножичка по пню, оставляя мелкие вмятины на его поверхности и кровавые ссадины на своей руке. Васька всхлипывал и шмыгал носом, а временами его рев, негромкий, но жалобный и очень тоскливый, тянулся непрерывно и сливался с таинственным воем ветра в лесу. В конце концов обессилевший Васька повалился на пень ничком, уткнувшись лицом в истыканную, окрасившуюся его кровью древесину. Вокруг него собрались ребята. Никто сначала не решался подойти близко, но через минуту маленькая девочка Катя, жившая по соседству с Лысковыми, сделала несколько шажков, взялась своими маленькими ручонками за Васькино плечо и затормошила его. «Вася, иди домой, тебя мама ждет», – уговаривала она его тонюсеньким голоском. Она тормошила и уговаривала его целую минуту или даже дольше, а потом Васька встал на ноги, выронил обломок ножа и, размазывая по лицу слезы, поплелся домой. Столпившиеся в беспорядочную группу ребята молча провожали его взглядами. Всем было очень страшно, и никто не мог скрыть этого.
3
В доме у Воробьевых рядом с верандой и чуланом находилась маленькая комната, выходившая окном на огород, в которой у деда и отца была оборудована столярная мастерская. Еще одна «столярка» находилась с одной из сторон сарая под навесом, но она использовалась только летом.
Колька частенько заходил в комнату-мастерскую и засиживался там, бывало, по целому часу. Ему нравилось бывать здесь и чувствовать особенный смолистый аромат древесины и еще сохранившийся легкими, едва заметными оттенками запах краски. Он усаживался на табурет в углу, прижимался лопатками и затылком к гладкой, выкрашенной светло-зеленой краской стене, подтянув колени к груди, упирался пятками в край табурета. Он обхватывал колени руками и сидел в этой позе довольно долго, частенько зажмуривая глаза и окунаясь в воспоминания о том, как до войны отец и дед работали в этой комнате за верстаками, а Колька подходил то к одному, то к другому, примостившись рядышком, внимательным жадным взглядом следил за их манипуляциями. На каждом из верстаков разливалось яркое пятно света от лампы, и в этом пятне лежали дощечки и инструменты. Инструменты попадали в руки отца или деда и начинали свой танец вокруг дощечек. Танец порою случался мудреный, а иногда совсем незатейливый, но всякий раз усердный и старательный. Дощечки становились нужной формы, гладкими, красивыми и правильными в том смысле, что у них появлялось свое предназначение, оно прорисовывалось вместе с их формой и размерами, и дед с отцом называли их уже иначе – не «деревяшками-заготовками», а «изделиями». Частенько с формой и размерами появлялась еще и новая окраска. Кольке особенно нравился именно этот процесс – окрашивание, или травление, как его называли дед и отец. Дощечки становились желтоватыми, коричневыми, красно-бурыми, с зеленоватым отливом или голубым.
В мастерской редко когда бывало шумно, даже в те часы, когда отец и дед усиленно работали. Колька заметил, что здесь молотки звучали как-то сдержанно, без резкого стука, деликатно, ножовки и пилы тоже не визжали во всю мочь, а только скромно попискивали. «У хорошего мастера не должно быть грохота», – сказал как-то дед наставительно, объясняя Кольке, как надо управляться с киянкой и долотом. «Не суетись и не колоти бездумно, что есть мочи. Думаешь, если сильнее ударишь, то лучше получится? Как бы не так, милый мой». Голос деда был простой, немного жужжащий, но главное – наполненный какими-то мелодичными переливами. Петь дед тоже мог хорошо, звучно и с чувством, так, что, когда слушаешь, то голос его будто внутрь проникает и душу будто теплым ласковым ветерком овевает.
Кольке никогда не бывало скучно в мастерской.
В центре мастерской был оставлен низкий журнальный столик с красивыми изогнутыми ножками. Но самая главная его часть – столешница – осталась незавершенной. Отец не успел закончить ее инкрустацию, война помешала. От него и от деда Колька услыхал про маркетри и интарсию. Ему сразу же, с первой минуты, как он увидел его, приглянулся этот способ отделки. Он был настолько впечатлен этой техникой, что уговаривал отца позволить ему попробовать «сделать хоть маленечко» – до тех пор, пока тот не согласился. Колька жадно улавливал каждое слово отца, объяснявшего ему, как надо брать тоненькую пластинку шпона, наносить на нее клей, укладывать на предназначенное ей место в рисунке. Колька успел попробовать себя в роли мастера, но лишь немного. Теперь, всякий раз заходя в мастерскую и усаживаясь на табурет, он непременно всматривался в оставленный столик, казавшийся одиноким деревцем в степи. Чаще всего, практически всегда, Колька вспоминал именно тот момент, когда под наставительные реплики отца и с его помощью приклеивал шпон к основе. Он хорошо различал те четыре маленькие пластинки, вставленные им лично в рисунок, которые занимали совсем маленькое пространство, но казались ему самыми привлекательными и чудесными. Всего же только небольшая часть мозаики в одном из уголков стола была выложена, другая, большая часть, оставалась аккуратно разложенной на верстаке. Колька брал в руки шпон, выбирая какую-то одну пластинку из множества, и внимательно рассматривал его в свете лампы. Его взгляд скользил по изящным изгибам края и по протравленной, принявшей уже законченный оттенок поверхности.
Однажды во сне он опять увидел ту сцену, ту самую, когда он, склонившись низко над столиком, опускает пластинку шпона на предназначенное ей место. Рядом с ним – такая же склоненная фигура отца, его большая, крепкая и ловкая, со смуглой кожей, рука, проворно помогающая худеньким и вялым ручонкам сына. Колька будто бы услышал ровное и теплое дыхание отца, его басистый уверенный голос: «Еще, еще немножечко, вот сюда, чтобы края плотнее прилегали и ровнее линия получалась». Над ними разливался яркий солнечный свет, как бы не в комнате, а на открытом месте они были, и вокруг расстилался летний луг с множеством ярких цветов и сочной июньской травой. Он помнил и ощущал эту траву, она была в самом соку в теплые дни, предшествовавшие началу войны, когда жизнь была безмятежной и радостной.
«Папочка! Когда же мы будем стол доделывать?» – крикнул Колька во сне что было сил, опасаясь, что отец может его не услышать, хотя находился рядом с ним.
«Скоро, Коленька, скоро уже, вернусь я с войны и сделаю стол полностью», – услышал Колька голос отца, звучавший приглушенно, доносившийся будто издалека.
Сон этот приснился Кольке в ночь на воскресенье. Он проснулся поздно, когда на улице рассвело. Вспомнив сон, он сразу же взбодрился и пришел в хорошее расположение духа. Ему захотелось без промедления побежать в мастерскую, потому что казалось, что, распахнув дверь мастерской, он увидит отца, как тот в своих рабочих рубахе и штанах, сидя на корточках, старательно приклеивает пластинки шпона. Поддаваясь своему порыву, Колька вскочил с кровати и, едва успев натянуть штаны и только по счастливой случайности не зацепив ногами проходившего мимо кота, кинулся в мастерскую. Там было темно и тихо, как обычно пахло деревом, клеем и краской, где-то в углу под потолком жужжала муха. Все заготовки и инструменты располагались на прежних местах, и ничего, совершенно ничего, в мастерской не изменилось. Колька с чувством разочарования замер в проеме распахнутой двери.
– Ты чего как полоумный по избе шастаешь? – обратилась к нему бабуля, поливавшая из ковшика комнатные цветы в горшках. Она аккуратно, с сосредоточенным видом, выплескивала небольшие порции воды поочередно в горшки, наблюдая, хорошо ли впитывается вода и не лишнего ли получилось налить. Время от времени она поправляла на лице очки, сползавшие с переносицы, и тихонько нашептывала что-то себе под нос.
– Я только хотел посмотреть… – начал говорить Колька, но оборвал свою фразу на этом месте и молча пошел обратно в спальню.
– Чего там смотреть-то, – проговорила бабуля с легким придыханием, – там работать надо. Вот вернутся дед с отцом с войны, тогда пойдет работа. Куда ты поплелся-то? – крикнула она вслед Кольке. – Садись за стол, завтракать сейчас поставлю.
Завтракал Колька без настроения. Занятый своими суматошно меняющимися мыслями, он вяло и нехотя пережевывал хлебный мякиш и яйцо, сваренное вкрутую. Бабуля налила ему в кружку теплого молока, и Колька с тем же отрешенным видом выпил всё до последнего глотка. Он не заметил, как у него появилась мысль, которая, будучи осознана, сильно взволновала его. Возможно, именно во время сна она родилась и неким образом скрытно вселилась в его сознание. Мысль была о том, что отец вернется с войны, если стол будет доделан. Наверное, именно на это он намекал в Колькином сне, но тот его неправильно понял, не уловил истинного смысла. Теперь же Колька, раздумывая над этим вопросом всё свободное время и днем, и вечером, и перед сном, всё больше приходил к убеждению, что стол должен быть готов полностью, именно в этом залог благополучного возвращения отца с войны. За день он не один раз заходил в мастерскую и усаживался на свое излюбленное место на табурет. Взгляд его неминуемо ложился на стол с начатой и незаконченной инкрустацией, и в его воображении, будто наяву, появлялся образ отца – бодрого, улыбающегося, веселого, с маленькими, почти неприметными морщинками на лбу и около глаз. Колька протягивал к отцу руки и шепотом, как заговорщик, спрашивал у него: «Папа, можно я сам доделаю мозаику на столе?», а потом несколько секунд с тревогой, затаив дыхание, ждал ответ. Он был уверен и даже мог бы поклясться, что отец утвердительно кивал ему, подмигивал глазом, и лицо его от этого становилось еще веселее.