Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1970-е
Шрифт:
— Я птица! — говорил он начальнику линейного отделения милиции. И действительно, как у птицы, у него ничего не было… Только потрепанная желтая папка. Но и папка почему-то не интересовала милиционеров, и, покормив Афоню, они изгоняли его обратно в овраг.
А ведь когда-то Афоня имел квартиру, жену и должность. Но от должности он отстал, когда догадался, что рожден птицей; жена сама ушла от него, не в силах больше наблюдать за превращением человека в птицу, а квартиру Афоня сжег.
По этому поводу мнения расходились. Одни считали, что
По их словам, получалось, что в то утро, под бодрые звуки утренней зарядки, Афоня развел в своей комнате костер, а потом пошел будить соседей.
— Горим, граждане! — миролюбиво сообщил он им и исчез в неизвестном направлении, зажимая под мышкой большую желтую папку.
После этого Афоню пробовали посадить в сумасшедший дом, но там своими безумными речами о просторах российских он так засмущал обслуживающий персонал, что двое врачей скоро подали на расчет, а остальные как-то странно завздыхали, поглядывая на карту страны, висевшую в приемном покое, и главный врач сокрушенно развел тогда руками и, чертыхнувшись, выпустил Афоню на волю.
Афоня уже и жил, как птица. Пропадал всю зиму и только весной, по зеленой траве, возвращался в овраг.
Самые невероятные истории неизбежно связывались с его именем, и, если бы он был героем хотя бы половины их, ему бы при жизни полагался памятник от людей вольных профессий нашей Родины.
Я помню, как один пьяный мужичок объяснял жене исчезновение старинных стенных часов, которые ему поручено было отвезти в Ленинград отремонтировать.
— Понимаешь, — говорил он, — милиция! Ну, мы и попрятались, кто куда… А когда уехали фуражкины, вылез. И, понимаешь, нету уже часов… Продал их Афоня за десятку.
Жена опустила воинственную дубину, и рассказчик воодушевился.
— Как так?! А он мне: к чему, говорит, тебе часы? Живи вольно, как птица. Костры жги. Гнезда вей на деревьях. А время и по солнцу увидишь… — Замечтавшись, пьяный икнул, но тут же испуганно спохватился и продолжал: — Я кричать, а они, сволочи, уже вторую бутылку открывают. Ну, не стерпел я… Как лев, на них бросился. Отстоял свою долю…
Он замолчал и безнадежно спросил:
— Не веришь, да?
Все в этой истории было ложью. И близко в тот день милиция не подходила к буфету. Но слишком велика была несуразность Афони.
— Иди уж, — проговорила жена и легонько подтолкнула мужа к дому.
Так и жили… Днем пили в буфете или искали необходимые для этого рубли, а ночью спали в густых лопухах оврага. Дурной пример, это всем известно, заразителен.
А на другой стороне оврага стоял пионерлагерь, и директор его, возмущенный не стихающим по ночам пением, настоял, чтобы овраг засыпали мусором.
Афоня спал на самом дне, но все-таки умудрился выкарабкаться оттуда первым и долго кричал с крылечка свои безумные речи.
— Смотрите! — вопил он. — Гинут гнезда птичьего племени! Гибель кругом! Смотрите!
Люди с испитыми лицами вылезали из оврага и, матюгаясь, выковыривали мусор из спутавшихся волос.
Шоферам потом объявили по выговору, и на том дело и кончилось. Дождь смыл с лопухов пыль — по-прежнему зазывающе зеленели они.
Но вот Афоня с этого дня стал меняться. Он уже не ночевал в овраге и только днем ненадолго появлялся у ларька.
Серебрилась, текла в разные стороны его борода.
— Ну и ну! — удивлялись у ларька. — Не Афоня, а член Государственной думы.
— А что, — отвечал Афоня. — Будь я членом Государственной думы, так небось ничего бы и не понадобилось. Вывез бы всех за город, а оттуда пускай своим макаром добираются — кто куда раньше успеет.
— Афоня! — хохотали мужики у ларька. — Опомнись, Афоня. Ведь так спортсмены всю власть захватят!
— Ничего… — успокаивал мужиков Афоня. — Хуже небось не будет…
И еще крепче прижимал к себе желтую папку.
Эта папка привлекала всеобщее внимание, и наконец ее выкрали у Афони. Выкрали просто так. На спор. Посмотрели и выбросили, потому что ничего интересного там не оказалось — только бумага, исписанная с обеих сторон какими-то непонятными значками, ни на буквы, ни на интегралы не похожими.
После этого и пропал Афоня. Будто провалился сквозь желтые листья, в ту осень особенно щедро разбросанные по земле.
Наверное, надо рассказать, почему этот ларек привлекал к себе внимание халявщиков всех окрестных селений и станций. Причина была более простой, чем можно предположить, — он открывался в шесть утра, и перед работой даже жители отдаленных районов успевали здесь опохмелиться. Они приезжали сюда на первых электричках и ждали продавщицу. Скоро, белая и толстая, появлялась и она.
Но вот привилегию отменили, и ларек быстро заглох.
Нет, не те, не те люди собирались здесь, не было уже прежнего блеска странности и неординарности.
Скоро и я уехал отсюда и снова попал почти случайно. Уже давно пришла пора уезжать из этих краев, но не было денег, — в глухом отчаянии скитался я по пригородам Ленинграда и однажды случайно заехал на эту станцию.
На бугре, рядом со стареньким ларьком, построили новый, сверкающий стеклом и краской. Но, как и раньше, прикрыв лицо кепкой, дремал рядом с ним человек.
Сразу за буфетом глухой стеной стояли сады. Они сильно загустели, и я уже не узнавал их. Упали в садах подгнившие оградки, все перемешалось, перепуталось, и нельзя было разобрать тропинки, которые то и дело упирались в непроходимые заросли.
Иногда неожиданно близко возникала вода залива — она тяжело покачивалась, и легким сквознячком холодило лицо.
Уже вечерело, когда я, отчаявшись разгадать запутанные, как жизнь, тропинки, вернулся к платформе.
Там сидел закутанный в лохмотья человек, а рядом с ним лежала большая желтая папка.