Колосья под серпом твоим
Шрифт:
Лицо его было усталым, видно, что ему надоело все это, однако даже он находится сейчас под страшным грузом чего-то обязательного, предначертанного и незыблемого.
…Они миновали дворец и пошли по незнакомой аллее в ту часть запущенного парка, куда отец до сего времени никогда не водил Алеся.
Здесь, видимо, вообще ходили мало; траву, которая проросла сквозь гравий, очень давно не выпалывал садовник. Вместо светлых лип, осокорей и итальянских тополей по обе стороны аллеи все чаще попадались черные и какие-то зимние ели да мрачные вековые дубы. Можжевельник сплошным
И тут в непроходимой чащобе блеснуло прозрачное, видимо от мощных ключей, озерцо, а над ним на мрачной от тени поляне выросло удивительное строение, узкое и высокое, сложенное из серого и розового дикого камня.
Собственно, таким был лишь первый этаж. Выше камень был обтесанный, были даже кое-где романские арочки. А еще выше, почти достигая вершин пятисотлетних замшелых дубов, возносились две кружевные готические башенки. Мрачноватое строение думало о чем-то, что не касалось двух человек, которые сейчас шли затененным лугом к его двери, и этот его покой был покоем конца.
Перед строением в высокой траве лежали кругом семь обтесанных камней, а в центре круга — восьмой, с чашеобразным углублением наверху.
— Садись на землю, — сказал пан Юрий. — И слушай.
Безотчетно проникаясь чем-то таинственным, Алесь сел.
На одной из сторон центрального камня неумело был высечен нарушенный во всех пропорциях образ доброго пастыря, несущего на плечах агнца.
— А теперь вообрази, что сорок длинных человеческих жизней лежат между тобой и этим пастырем. Сорок. А ты сорок первый, — сказал отец.
Они молчали, склонив головы. Было так тихо — листик не шелохнется.
— Сорок. Это те, которые были до нас, и мы, и те, что еще будут. И каждому следующему труднее, потому что он несет бoльшую ношу. Будут и те, кому станет нестерпимо тяжело, и я молюсь богу, чтобы это не был ты. Каждый должен будет нести слабого, его боль и его обиду. Кто этот более слабый — каждый выбирает сам. А теперь посмотри: на другой грани еще более старые рeзы. Этот молодой месяц означает серп, а эти мохнатые тростинки — колосья. Кто будет жать — об этом молчат годы и молчат столетия. Никто еще не додумался — кто, потому что тот, кто их высек, умер и не скажет… Посиди, сын, подумай или просто помолчи.
Алесь и так молчал. Его трогали не слова, а мертвый сон камней, деревьев, строения, которое окружали дубы.
— Здесь было языческое капище, — сказал наконец отец. — Какому богу они молились, никто не знает. Потому что из них никто не уцелел… Они оставили эти камни и этот лунный серп и исчезли, как облака. Здесь они собирались, а этот камень и чаша на нем были, видно, жертвенником. Сколько лет так длилось, неизвестно. А потом из Полоцка пришел по Днепру ближний дружинник Глеб, и тогда эти люди увидели кровь. Не стоило, если не хотели креста? Конечно. Но кто обращал внимание на то, чего хочет и чего не хочет муравейник? Не обращал и Глеб… Капище искали долго. И нашли… И вот под этими камнями погибли все его защитники. До единого.
Отец помолчал.
— Здесь раньше
— Что это? — спросил Алесь.
— Это усыпальница Загорских, сыне.
Отец медленно раздвинул траву перед образом пастыря.
— Когда-то мы, наверно, могли быть великими, но не сумели. Наше политическое бытие окончилось. У нас — только могилы. Только одни могилы, разбросанные по этой земле. Курганы на берегу Днепра, холмы на крестьянских кладбищах, твоя и моя усыпальница, сыне. Вот она…
Молча, словно все было сказано, они пошли к усыпальнице.
Отец открыл дверь. В верхнем помещении стояла тишина, через узкие окна лился пыльный свет. На стенах висели старые чеканы, двуручные мечи, кольчуги. В нишах, под замком, лежали свитки каких-то документов, книги в деревянных переплетах. Между ними стояли серебряные ковчеги для особенно важных манускриптов.
Отец снял с гвоздя длинную гибкую кольчугу.
— Видишь, это про нее сказал Симеон Вежа: «Бог свидетель, тогда было горе. Я сам видел человека, у которого на каждом мелком кольце кольчуги было выбито название места, где случались стычки и сечи, заговоры и поединки… Человек тот был мой отец».
Кольчуга переливалась в руках отца.
— Видишь, на груди и животе ни одного кольца без надписи…
По каменным плитам пола пан Юрий прошел к одной плите, в которой было кольцо.
Перед ними открылась пасть ямы. Ступеньки вели вниз. Пан Юрий первым спустился туда. Протянул Алесю руку.
Внизу вспыхнул трут, а за ним фитиль толстой и высокой, в рост мальчика, красной свечи в низком подсвечнике.
Стены глубокого и узкого помещения были усеяны нишами, похожими на печные устья. Часть их, не более трети, была закрыта — это были места захоронения. Налой с Евангелием, свеча и ниши — больше ничего. Да еще на потолке старая красная фреска: архангел с мечом в одной руке и церковью на ладони в другой.
— Вот, — сказал отец, — это все они. Это ниша Акима Загорского. А тут еще две пустые. Старого Вежи и моя…
Ему было трудно говорить.
— В следующую… положи это.
Он вынул из-за пояса железную шкатулку, ту самую, в которую сегодня клали сажу.
— Через сто лет положат тебе под голову, — сказал отец.
Алесь подошел к темной нише и засунул в нее шкатулку.
— А теперь иди сюда.
Они стояли у подсвечника. Отец опустил руку на плечо сына.
Пламя свечи делало его лицо суровым, пожалуй, даже величественным. Только это давало Алесю силу не чувствовать отвращения, протеста против всего, что здесь происходило.