Колосья под серпом твоим
Шрифт:
— Будто и не знаешь? Тот, что на оброке. А, господи, Марку моего он не знает! Да тот самый, что в Суходоле по улицам хлеб без корки возит…
Отец прыснул. Бабуся посмотрела на него подозрительно.
— А ты не паясничай. Бог всё видит. И твои смешки, и Марку, и жадность людскую, и никейские «серафимские крылья».
Улыбнулась.
— Бывают, значит, из муринов святые. Что ж, тогда завтра же окрещу, тебя возьму крестным отцом…
— Да какой я ему крестный? — захохотал отец.
— А ты молчи. Это и мне, и тебе зачтется за многие твои грехи. Дадим ему имя в память мученика
— Крепостного?
— Да какой он крепостной? Он ведь черный, как сапог. Бог их, видимо, за что-то цветом пометил.
И вдруг она засмеялась так, что затряслось все ее пышное тело.
— А потом дам за ним пару хуторов. Почему бы и нет? Раньше у многих калмычки воспитывались. Растили их, приданое давали, выдавали замуж. И ничего, многие женились. Даже пикантным это считалось. Так вот и я Янку женю.
— Да кто пойдёт?
— Все пойдут, — сказала старуха. — Поглядела б я, какая паненка за него не пошла б. Это чтоб против моего желания да когда я сватьей буду? О-го, поглядела бы! А что же здесь такого? Хлопчик он добрый, сердечный, беречь жену будет, ценить и счастье, и достаток. Не то что эти пьянчуги да собачники, — прости батюшка…
Помолчала, поджав губы.
— Пойдет. Добрые да богатые мужья для бедных дворянок на дороге не валяются. Пускай себе и черный. Не замарает, верно. Это у него от природы. — И тихо, один лишь пан Юрий слышал, спросила у него на ухо: — Интересно только, какие же это у них дети будут? Упаси боже, если как шахматная доска… квадратами… А?
— Такие не будут.
— Ну, тогда хорошо… Будет мне занятие на старости лет.
Она приближалась к подросткам, стоявшим отдельно. Подошла ближе всех, вперила в мальчика пристальный взгляд.
— Этот, — после мгновенного раздумья показала она на Алеся. — Глаза материнские, а взгляд твой. Хлопец будет. Будет хлопец, говорю тебе. Не приучай только собачником быть.
Сделала резкое движение.
— И отпусти. Отпусти отсюда. Удовольствия в этом мало — стоять на глазах у всех, словно муха в миске… Антонида, поздравляю тебя. Будет человек. Взгляд простой, искренний, не то что у этих лизунчиков его возраста… Ну, давай поцелуемся, Антонида… А вы, дети, марш гулять… И Яночку с собой возьмите. Да не обижайте его. Он сирота.
Детей просить не надо было. Как стайка воробьев, они сыпанули по ступенькам.
— Кого еще нет, Georges? — спросила мать.
— Раубичей нет. Кроера нет. Старого Вежи нет.
Алесь бежал впереди всех. Дети обогнули дворец, горку, на которой распоряжался пушками Кирдун, картинный павильон и остановились в зарослях парка, где была лавка из дерна.
Все сели. Зеленая сетка солнечного света лежала на лицах.
— Так как же вы живете, Ядвиська? — спросил Алесь.
Глаза Ядзи, такие невинные и синие, стыдливо смотрели на Алеся.
— Я с мамой живу. И с Янком. У меня три старших брата… Было три брата… Два погибли на войне… Один — кто его знает где, мне не говорят. Я последняя. Никто уже не ожидал меня, а я взяла да и родилась. Все за меня поэтому очень беспокоятся. Только я не боюсь. Я люблю, чтоб тепло. Люблю, когда поют. Люблю, чтоб мне не мешали. А боюсь только злых
Алесь слушал ее с доброжелательной улыбкой.
— Мы не будем злыми, — сказал Алесь. — Правда, Мстислав? И собакам в обиду не дадим. Что собаки? У меня вон два коня есть.
— Настоящие кони? — спросила маленькая Клейна.
— А то как же.
Девочка посмотрела на него с уважением.
— Ну, а ты, Янка? — спросил Алесь.
— Я совсем как она, — виновато улыбнулся мальчик, и все снова удивились, как почти чисто по-деревенски произносит он слова. — Только я не знаю, где мои родители.
— Так совсем и не знаешь? — спросил Мстислав.
— Помню… Слабо… Помню костры… Вокруг них на шестах сушили рыбу… И совсем не помню родителей… Только одного Кемизи… Наверно, он был мне братом… Не знаю… И еще помню женские руки… Ничего больше, одни руки… Однажды появились крылатые челны… Люди говорили «дау»[40] и указывали на них пальцами. Детей спрятали, но нас все равно нашли… Все наши, кроме немногих, лежали на песке… У Кемизи торчала в груди палка… Потом нас везли морем… Потом был какой-то берег, и белый-белый песок, и пещера с родником, куда нас загоняли на ночь. Всё это называлось Мангапвани,[41] а караулили нас люди с белыми повязками на голове… Потом я потерял своих, их не стало… Снова было море и потом большой город, где меня опять купили… И привезли сюда.
— Янка, — подал голос Мстислав, — неужели ты от рождения такой? Может, это просто потому, что ты моешься не так, как надо?
— Я моюсь, — вздохнул Янка. — Нет, тут уж ничего не поделаешь. И стараться не стоит.
— Ну и черт с ним, — сказал Алесь. — Подумаешь, беда большая.
Они сидели и разговаривали. Потом издали, из ложбинки под горой, ударили четыре пушки. Одним залпом.
— Кто-то приехал, — неохотно поднялся Алесь. — Надо идти.
— Сиди-и, — сказал Мстислав.
— Нет, брат, надо. Может дед. Тогда не похвалят.
— Деду трижды стреляли бы… Это или Раубичи, или Кроер.
— Все равно надо идти.
Когда они подходили к кругу почета, на нем, у самой террасы, бросали поводья на руки слугам два человека. Один из них, худой и жилистый, очень хмурый, был незнаком Алесю. Этот человек слезал с белой кобылки медленно, с подчёркнутой сдержанностью. Угрюмо смотрели глаза из-под косматых бровей, длинные, как вилы, усы свисали на зеленый охотничий костюм. Зато второго Алесь узнал сразу. Ни с чем нельзя было перепутать эти зеленоватые, как у рыси, глаза под бровями песочного цвета. Ни у кого не было таких цепких рук и таких кошачьих ловких движений.
Жандармский поручик Мусатов собственной персоной заглянул в Загорщину.
Передав коней слугам, оба пошли по ступенькам на террасу — один справа, второй слева, словно не желая попирать ногами одни и те же ступеньки.
Алесь заторопился. Когда дети подошли к Загорским, Клейне и Исленьеву, Мусатов уже стоял перед ними. А хмурый человек ожидал вдали, переминаясь с ноги на ногу, словно не решаясь подойти.
— Извините, мадам, — сказал Мусатов, — у меня дело к их сиятельству.
На лице Исленьева появилась страдальческая гримаса.