Комедиантка
Шрифт:
Уже затемно Янка вернулась домой. Не разговаривая ни с отцом, ни с Кренской, сразу после ужина пошла в свою комнату и очень долго читала «Консуэло» Жорж Санд.
Ночью девушку мучили кошмары, каждую минуту она просыпалась вся в поту и задолго до рассвета, пробудившись окончательно, уже не могла уснуть. Янка лежала с широко открытыми глазами и смотрела в потолок, куда падал луч света от уличного фонаря. Прогромыхал поезд, но еще долго слышался ритмичный стук колес и сквозь стекла пробивались отголоски
В глубине сумрачной комнаты, среди мерцающих бликов, будто оставшихся от угасших светильников, маячили призраки, контуры неясных сцен, фигур, слышались странные звуки. В усталом мозгу рождались галлюцинации. Вот появилось из темноты огромное здание с рядами колонн и стало обозначаться все явственней. Янка пристально всматривалась в него, но так и не могла понять, что это такое.
Потом перед глазами мелькали какие-то сцены, трагические образы, залитое светом пространство, большой город, бесконечные улицы, высокие дома, толпы людей, звучала музыка.
Встала Янка рано, но чувствовала себя такой разбитой, что с трудом передвигала ноги.
Она слышала, как отец отдает распоряжения к званому обеду, как готовятся к торжественному приему. Кренская ходила на цыпочках и ехидно улыбалась, чем ёще больше раздражала Янку, и без того измученную внутренней борьбой. Девушка смотрела на все равнодушно, не переставая думать о предстоящей схватке с отцом. Она пыталась читать, чем-нибудь заняться, но все валилось из бессильных рук.
Зачем-то пошла было в лес, но тут же вернулась обратно. Тревога переполняла сердце, и не было сил сладить с нею.
Янка села за рояль и стала машинально повторять гаммы, но монотонные, усыпляющие звуки раздражали ее еще больше.
Потом она стала играть ноктюрны Шопена; играла долго, и ей казалось, что мелодии Шопена полны страдания и безнадежного отчаяния. В них было и сияние лунных ночей, и предсмертные стоны, переливы света, улыбка разлуки, и ропот, и трепет жизни, надломленной и печальной…
И Янка вдруг разрыдалась. Она плакала долго, не понимая, отчего плачет, она, которая ни одной слезинки не проронила после смерти матери.
Впервые девушка почувствовала себя измученной; до сих пор жизнь ее была постоянным бунтом и поиском. Теперь в ней проснулось глубокое желание поделиться с кем-то своей печалью, найти чуткое сердце и раскрыть ему безумные помыслы, порывы, неосознанные муки и опасения. Она жаждала сострадания, догадываясь, что мучения были бы легче, боль не столь острой и слезы не такими жгучими, если бы она смогла излить тоску близкому человеку.
Теперь Янка поняла, что в подобном состоянии одиночество — это несчастье.
Кренская позвала Янку обедать, сообщив, что Гжесикевич уже приехал. Янка вытерла слезы, поправила прическу
Гжесикевич поцеловал ей руку и сел рядом.
Орловский, не скрывая праздничного настроения, то и дело бросал на дочь торжествующие, выразительные взгляды.
Анджей был молчалив и взволнован, время от времени вставлял слово, но так тихо, что Янка едва могла его расслышать. Кренская тоже казалась встревоженной. Какая-то гнетущая атмосфера довлела над всеми.
Обед тянулся медленно и скучно. Орловский то и дело морщил лоб, о чем-то сосредоточенно думал, нервно подергивал бороду, многозначительно смотрел на дочь.
После обеда все перешли в гостиную. Подали черный кофе и коньяк. Орловский торопливо проглотил кофе, поцеловал Янку в лоб и, пробормотав что-то невнятное, вышел.
Молодые люди остались одни. Янка смотрела в окно, а Гжесикевич, красный, возбужденный, завел о чем-то речь, отпивая кофе маленькими глотками. Потом он допил его залпом и отодвинул чашку так резко, что та перевернулась на столе вместе с блюдцем.
И его неловкость и то, как он старательно и неуклюже оправдывался, — все это рассмешило Янку.
— Не осудите, в такую минуту человек лампу проглотит — и то не заметит…
— Представляю себе эту картину, — сказала Янка и снова залилась бессмысленным смехом.
— Вы смеетесь надо мной? — спросил Анджей, настороженно посмотрев девушке в глаза.
— Нет, просто смешно представить себе, как глотают лампы.
Они замолчали. Янка теребила абажур, Гжесикевич — свои перчатки. Он нервно покусывал усы и, казалось, задыхался от волнения.
— Тяжело мне… чертовски тяжело! — начал было он и умоляюще посмотрел на Янку.
— Отчего? — спросила она уклончиво.
— Да оттого, что… потому что… Ей-богу, не выдержу дольше! Нет, не могу больше мучиться, скажу прямо: я люблю вас и прошу быть моей женой! — воскликнул он и даже вздохнул от облегчения. Потом взял Янкину руку и снова заговорил: — Я люблю вас давно, только боялся заикнуться об этом, да и теперь говорю с трудом — не умею выразить этого, как хотел бы. Я люблю вас и умоляю: будьте моей женой…
Он поцеловал Янке руку и посмотрел на нее голубыми, чистыми глазами, в которых светилась слепая привязанность и глубокая, искренняя любовь. Губы у него дрожали, лицо побледнело.
Янка поднялась со стула и, глядя ему прямо в глаза, негромко и неторопливо произнесла:
— Я не люблю вас.
Волнение куда-то исчезло. Она знала: наступила неотвратимая минута, и Янка приготовилась ее встретить. Взгляд стал холодным и решительным. Гжесикевич отпрянул, словно его ударили в грудь, потом снова подался вперед и, еще не веря тому, что услышал, пробормотал дрожащим голосом: