Комедия убийств. Книга 1
Шрифт:
Мокрушника Иванова схватят и приговорят к смертной казни или запрут пожизненно в ужасную дыру с вонючими зеками в фуфайках. Он будет гнить остаток жизни из-за того, что… Почему людей не судят за убийство тараканов и клопов? Паразиты? А почему можно безнаказанно убивать собак и кошек? Звери? А чем не паразиты были те, кого он лишил их жалкой жизни? Для чего жила деревенская дура Настёна? А ребенок? Разве Олюшка могла рассчитывать на хорошую жизнь? Нет. У нее не было богатых родителей, а значит, и надежды на счастливое будущее. А эти опойки во дворе? Они-то
Илья посмотрел на сумку с отвращением и ненавистью. Все из-за этой дряни! Нет, не из-за нее! Из-за гнусного портвешка… да какой это портвешок? Мерзкое пойло, отрава, от нее крыша и едет. Надо же, померещилось! Семнадцать книжек, такого не может быть!
«И это померещилось?!» — с ужасом подумал Иванов, вспомнив дьявольскую лапу, которой вырвал глотку замечательной доброй мамочке всех ханыг — тете Клаве.
Зачем она жила на свете? Чтобы наживаться на алкашах и кормить на навар своего личного алкаша или ублюдка или ублюдков от него или от них (от прежних дружков, таких же алкашей, рожденных). Совершенно бесполезное занятие. Никуда не годная жизнь должна быть пресечена.
Внизу хлопнула дверь. Несколько пар ботинок застучали рифлеными подошвами по цементным ступенькам, Иванов понял — идут за ним. Очень уж деловитой была эта поступь. Судьба в высоких, как у него самого, шнурованных башмаках спешила к Илье, чтобы закрыть ему последний лучик света широкой грудью в форменном камуфляже.
Псы.
— Domini canes, — так сказал ему спившийся интеллигент у пивнушки. Илья запомнил эти слова. — Псы Господни. Diaboli canes, — добавил алкаш и засмеялся. — Псы дьяволовы.
Это было давно, до армии, еще в школе, перед выпускным.
«Откуда они узнали, что я здесь? Жильцы? Все-таки вызвали наряд!»
Звук шагов приближался.
«Все!» — сказал себе Илья и закрыл глаза.
XXXIV
Два Языка метал громы и молнии, содрогалось от бурлившей в нем злобы изуродованное тельце, кривился изрыгавший ужасные ругательства рот. Шут брызгал ядовитой слюной, грозя страшными казнями всем, кто попадался под руку.
Накануне вечером он так устал, что, едва хлебнув вика, прилег на минуточку и проспал всю ночь, так и не успев задушить ублюдка Губерта. Теперь тот сбежал. Барон, у которого проклятый ублюдок стащил огромный изумруд, требовал отыскать мерзавца и изжарить на медленном огне. Труп монаха, сообщника Губерта, — на кого еще думать? — обезглавили и выкинули в ров, а голову насадили на длинный, остро отточенный шест и выставили перед подъемным мостом, чтобы всякий входящий помнил — есть в замке твердая рука.
Это было куда легче, чем ловить как в воду канувшего Найденыша.
Трое суток рыскали они по округе; заячий след беглеца, укравшего у крестьянина лошадь, оборвался… на опушке Мертвой
Воины под страхом страшной казни отказывались входить в Мертвую рощу. Кто знает, веди их сам барон, бросился бы бесстрашный рыцарь, пришпоривая дестриера, прямо в чащу, и солдаты, поддавшись его порыву, последовали бы за ним. Однако идти за Робертом и уж тем более за шутом никто не решился бы. Да и сам Два Языка не осмеливался повести испуганную дружину в лес, где, может статься, живут не только Духи, ухающие совами в ночи, но и настоящие душегубы-разбойники, которым лес — дом родной, где известна им каждая пядь земли, каждый гриб, каждое деревце.
Гвиберт вернулся в замок еще более разъяренным, чем уехал. Он знал, что скажет господин…
Нашлась всего дюжина добровольцев, в число которых вошел и сам шут (а что ему оставалось делать?). Он прекрасно знал: стоит Рикхарду приказать, и голову молочного братца устроят на острие шеста напротив исклеванной птицами головы Прудентиуса. Господин велел вернуть смарагд любой ценой, вернуть камень и найти вора, укравшего его. Тринадцатым добровольцем оказался Роберт (воины не желали идти в лес без него).
С тяжелым сердцем, простившись с Арлетт, Гвиберт, обуреваемый скверными предчувствиями, выступил в путь. К концу дня отряд его стал лагерем на опушке Мертвой рощи, с тем чтобы, переждав ночь, утром войти в лес.
XXXV
Илья закричал, ему показалось, что деревья в страшном, чуждом всему живому лесу заплясали, заходили ходуном. Жалобно ржали лошади, холодели от ужаса сердца храбрецов. Конь вздыбился под ним, развернулся и помчался вон из чащи к опушке, туда, где только и могло ждать спасение. Но тут могучее животное рухнуло как подкошенное, наскочив на протянутую кем-то веревку. Со всех сторон на упавшего на землю всадника бросились одетые в лохмотья уроды, их глаза блистали ярким, как вольтова дуга, зеленым электрическим светом…
— Иванов, Илья Сергеевич? — услышал он и следом: — Это ваша сумка?
— Да… — выдавил Илья.
— Откройте ее.
Пальцы не желали слушаться, но он легко справился с «молнией», хотя она немного заедала.
«Это же не моя сумка», — мелькнуло у Ильи в голове. Он заглянул:
— Это не мое… Это… Э….
Было от чего Иванову лишиться дара речи: на дне черной или темно-синей сумки (разве поймешь при таком освещении — окна точно из рыбьего пузыря) лежал… его собственный, знакомый до боли в мозгу старинный, с клеймом мастера на покрытом засохшей кровью топорище и с гладкой вытертой десятками, а то и сотнями пальцев и ладоней рукояткой топор.