Комиссия
Шрифт:
– А зачем капиталиста спрашивать? Не надо! Не у него, а у себя надо спросить: как поступать? И скажи, Дерябин, ты на войне в окопе или в атаке видел когда-нибудь империалиста?
– Такого - никто никогда не видывал! Разве для показа чей-нибудь сынок затешется в окоп, чтобы об нем в газетках сообщалось. Империалист - всегда дома либо в банке в денежном за железными дверями!
– Вот именно, Дерябин! Правильно, Дерябин! И когда трудящиеся поднимутся против капиталистов, он всё там же будет сидеть, а пошлет в свою защиту опять же трудящихся. Значит, война против империалиста всегда будет войной трудящихся между собой. И когда ты к ней, к такой войне, призываешь, то нельзя этого забывать! И не бояться этого нельзя. Я боюсь! Я,
– позвал Смирновский, строго так позвал, словно командир на занятиях по военным уставам. Устинов! Ты можешь против меня воевать? Еще хуже - сначала воевать, а потом - жить со мной соседом? Сначала воевать, после детей в одной школе учить, чтобы они за одной партой сидели и молча, а то и вслух о войне отцов думали, вспоминали бы, как один отец другого убивал? Ну! Устинов?
Устинов вздохнул глубоко, но не ответил. Одуматься надо было, но тут вступился Дерябин:
– А вот я не только с тобой, гражданин Смирновский, я с любым готовый в любой момент воевать! Хотя бы опять же с трудящимся, ежели он встал на чужую и неправую сторону. В войне сам знаешь как: стороны есть, а людей нету, одна только живая сила! А кто и как на какую сторону угодил разговора нет. Ты слова произнес, что значит Брестский мир, что значит междоусобная война. Но жизнь, она не из слов складывается, из действия. А действия - оне опять же от сторон исходят, то есть от классов. И я вопрос повторяю: почему меня буржуй довел до того, что мне хотя бы и самые красивые слова уже нипочем, а только один выход - воевать с ним? Я, что ли, ему войну объявил? Нет, он мне ее объявил! Это он крестьянину в России земельную петлю на шею накинул, он ему "Караул, погибаю!" и то не давал крикнуть, кто крикнет - того к нам сюда в ссылку, в Сибирь! А не справедливее ли было одного помещика в Сибирь сослать, здесь наделить его землей, а сто либо тысячу крестьянских семей на помещи-чьей земле в России оставить? И ты не благородничай, поручик, и не делай вида, будто я и есть первый затейник кровопролития! Когда в девятьсот пятом году народ пошел с молитвой к батю-шке-царю, батюшке стоило в окошко ручкой махнуть, и такие же вот благородные поручики, как ты, скомандовали: "Пли!" Так ежели бы это - один раз, а то ведь армия только и делала, что подавляла! Что же мне-то, подавляемому, оставалось? Или я не прав?
– Если бы армия несла честь, славу и силу своей нации в другие нации я бы и сейчас был с ней. Ну, а нынче меня там нет. И не может быть! Потому что нынче ты прав!
– Ну так вот! Завоевать победу для своего буржуя в другой стране - это честь. А быть при этом его рабом - тоже честь? А чтобы такого не было, русский мужик с немецким мужиком нынче братается, и каждый своего генерала бьет либо собирается бить!
– Побратались: немцы в Ростове-на-Дону! И Украина от России отторгнута, и Финляндия, Эстляндия, Лифляндия. И - Польша. И - Карская область. И - Батум! И еще будем платить шесть миллиардов марок контрибуций. Побратались! Только и надежды, что союзники, которых мы предали, без нас победят! Разгромят немцев, а тогда и мы вздохнем свободнее!
– Ну, тут дело в чем? Немецкие солдаты не смогли вовремя со своими генералами и помещиками управиться - вот в чем! А мы вот у себя до конца с капиталом покончим, а тогда им поможем! Ну, и вот что, поручик Смирновский, - спасибо за разговор! Ты правильно делаешь, когда отказываешься с нами сотрудничать! Очень правильно!
– Верно што!
– протянул Половинкин, который за всю беседу не вымолвил ни слова.
– Начали об лесной охране, а кончили неизвестно чем - хотя бы и миром в Бресте, и тысяча девятьсот пятым годом! Ежели мы свои дела начнем вот так же обговаривать по самым разным временам - толку не будет! И далее Левонтия Евсеева мы не уйдем никуды. Не призвать ли нам Левонтия обратно на должность начальника охраны?
Игнашка тоже сказал:
– Верно, что заблудился ты, Родион Гаврилович. Заблудился, и жаль мне тебя! Оч-чень жаль!
Смирновский встал, простоял секунду-две, потом козырнул кому-то, неизвестно кому, а попрощался с одним Устиновым:
– До свидания, Коля! Службу-то нашу помнишь?
– Помню, Родион Гаврилович!
– Будь здоров, заходи, будет случай!
– И Смирновский вышел - быстро и всё тем же четким шагом.
Помолчав, Дерябин тоже обратился к Устинову:
– Молодец, товарищ Устинов: правильно предложил вызвать поручика! Вызвали, всё выяснили, теперь тебе и ходить к нему нету необходимости!
– У меня дело к нему всё одно есть.
– Есть?!
– удивидся Дерябин. И тут же спросил у Калашникова: - А скажи, Петро, председатель, кто нынче был прав - я либо Смирновский?
– Ты, Дерябин...
– кивнул Калашников.
– Вот ежели бы ты еще затронул о пути трудящихся к справедливости, то есть кооперативный путь...
– Ладно!
– перебил Дерябин.
– Ну, а для тебя, Устинов, - кто был правый в нашем разговоре? Скажи?
– Сказать-то трудно. Сказать, так мне твое утверждение всё ж таки ближе. Однако...
– Ближе! А тогда о чем же тебе и еще вести со Смирновским разговор? Какое может быть у тебя с ним дело?
– У меня к нему собственное дело...
– Собственное! Ну, ну!
Вот он какой был, товарищ Дерябин - быстрый, смышленый. Давно вернулся с фронта, окопных митингов семнадцатого года не слышал, погоны с офицеров не срывал, ни эсеров, ни большевиков в полковые и другие комитеты не выбирал, а начни ему обо всем этом рассказы-вать, он тебя же еще и поправит: "Нет, не так было, а вот как!" И с толком поправит!.. Или начнет говорить, как страдает от безземелья мужик в России, - и опять всё в подробностях. Лебяжинские удивлялись: откуда что у человека? Конечно, большое просвещение получил он от Андрея Михайловича Кузьменкова.
С Кузьменковым, рабочим из Твери, Дерябин служил вместе при полевом телефоне с начала войны, в одно время они были и демобилизованы - Дерябин по контузии, Кузьменков по болезни.
В прошлом году, весной, Кузьменков приехал к своему дружку - попить молока, поесть досыта, поправить здоровье, но поправляться ему было поздно, он помастерил по швейным машинам и по сепараторам для баб, по косилкам и сноповязалкам для мужиков и вскоре помер. Сам помер, а мысли свои и множество разных книжечек оставил Дерябину.
Но в то время как, то ли от болезни, то ли от природы, Кузьменков был тихим, не очень-то разговорчивым и каждому встречному-поперечному, будто чего-то стесняясь, улыбался, Дерябин надо и даже когда не надо говорил быстро, громко, всегда был серьезным и мог проводить за книжками, а нынче вот за бумагами Комиссии двое суток подряд. Такой был человек - не от одного только Кузьменкова умел взять, а от кого-то еще и еще. У него был талант: на лету хватать мысли и вести и вести их дальше, к какому-то пределу. И теперь, откинувшись на спинку стула, и движениями, похожими на те артикулы, которыми унтера мучают солдат на учебных плацах, поразмяв руки, он тоже строго спросил:
– Ну а ты, Половинкин? И ты, Игнатий? Вы-то - как?
– Чо тако?
– отозвался Половинкин.
Игнашка же подскочил на стуле:
– Я? А я ничаво себе! Я просто так!
– Чего - ничего? Я спрашиваю: вы-то что и как думаете об моем разговоре со Смирновским?
Игнашка снова подскочил
– А кого тут думать-то? Он, Смирновский-то, - как? Он из грязи в князи, и даже - не в сильные князи-то, а ужо гордости в ем, гордости - он и сам не знает, сколь ее и для чево!
– А из какой же это он грязи выскочил? Объясни, Игнатий?!