Комиссия
Шрифт:
– Какая женщина?
– вздрогнул Устинов.
– Какая?
– Панкратова Зинаида. Она и приходила ко мне.
– Как так?
– А книжку спрашивала. Книжку, чтобы доказывала: убийство необходимо и без него нельзя людям существовать! Даже и не поверила, будто у меня, военного человека, такой книжки нет! Что это, Коля, глаза-то у тебя? Очень уж странные?
И они еще постояли в горнице молча и пошли в кухню - Устинов собрался уйти, Смирновский - его проводить.
– Енто давеча сижу я вот так же, как сейчас на лавочке, тольки не в избе, а на улке - и гляжу, идеть Ваньша Саморуков!
– как будто и не прерывая давешнего разговора, обратился Гаврила Родионович к Устинову и подозвал его к себе пальцем.- Я говорю: "Ваньша! Чтой-то тебя скособочило правое-то плечо у тебя всегда вперед да вперед, а другое - дак назад и назад?
– шапку с полушубком сбросил, ишшо раз - раз-два! и как думаешь? А вот как: на полатях он ужо! "Ну, верно што, - сказываю я Ваньше, - ты, Ваньша, до-о-олго ишшо проживешь, когда такое дело". Он говорит: "Ето што, Гаврилка, ето ерунда, вот што! А вот по осени, когда школу миром ставили, я, веришь ли, дак в ласточкин хвост вырубил шестьвершковое бревно!" Ну, а я об ентом ему ужо не поверил - не смог: "Перехвастал, паря, двадцать два набрал!" - сказал ему и подался домой. А дома-то у себя обратно задумался, а вдруг Ваньша-то не наврал об ласточкином хвосте?! Вдруг опять же истинная правда сказана им? Ведь вот об полатях - правду, а не здря сказал он, своими же я глазами видывал, што не здря! Мы же с им дружки ишшо с мальчишеских времен, и вдруг я ему не верю нисколь?! Ваньша, правда што, службы не служил, а я, слава тебе богу, побил-повоевал разных турков, но всё одно же - дружки мы с им, и вдруг я не верю ему?! Ты вот скажи-ка, Николка, известно ли тебе, видел ты своими глазами, как Ваньша Саморуков ласточкин хвост рубил?
– Мне это известно, Гаврила Родионович, - сказал Устинов.
– Видел я своими глазами.
– И бревно об шести вершках?
– Как ни толще! И всенародно было им сделано!
– Всенародно!
– схватился Гаврила Родионович за голову.
– Он всенародно, а я ему, дружку, не поверил! Страм-то какой, страм-то, Николка! Енто надо же, в какой страм залез я по уши! Ай-ай-ай! Ай-ай!
– И Гаврила Родионович топнул ногой и закричал: - А ты, Родька, пошто стоишь тут столб столбом? Пошто не подсадишь отца на полати-то, от страма подале? Ну?!
Родион Гаврилович подсадил отца, вздохнул и сказал:
– Ну, до свидания, Коля... Вспомнились мне вдруг еще петровские слова: "Не знаю себе никакого убежища!" Это не про нас ли с тобой сказано было? Что про меня, так в этом я уверен. Так и есть...
Устинов кивнул, постоял и протянул Смирновскому руку:
– До свидания, Родион Гаврилович!
– Уходя, подумал: "Об каких делах поговорили мы нонче! О каких мировых! А - об мерине?.."
Глава девятая
ДВИЖИМОЕ ИМУЩЕСТВО
До войны и в первые военные годы всякий раз в начале зимы в Лебяжку наезжали перепис-чики. Статистиками назывались они.
Длинные-предлинные возили они с собой бумаги-описи, расчерченные вдоль и поперек толстыми и тонкими линиями, обходили все до единой избы и записывали, у кого что имеется - сколько в семье рабочих рук и сколько едоков разного пола и возраста, сколько движимого и недвижимого имущества.
Ну, конечно, недвижимое, оно всегда на глазах, на своем собственном месте - вот дом, вот амбар, вот амбарушка, а вот баня. Можешь их оценить и поставить на страховку от пожара, тогда тебе на ворота прибьют железный кружок страхового общества "Саламандра", с этой самой саламандры портретом: змея не змея, ящерица не ящерица, но тварь хвостатая. Она, наверное, в огне не горит, а может, и в воде не тонет.
Спрашивали переписчики ежегодно и об урожае - сколько десятин сеялось, чего и сколько с каждой десятины хозяином взято?
А вот это уже особый разговор.
Хотя подати начислялись не с урожая, а с десятины, десятины же лебяжинского землеполь-зования разверстывались обществом между всеми дворами, известно, на кого и сколько их записано, - всё равно мужику приятнее на душе, когда, намолотив, к примеру, пудов триста пшеницы, он скажет переписчику, что хлеб нынче был неказистый и двести, ну самое уже большее двести двадцать пудов засыпано у него в амбарушку.
И так подумать: ну зачем считать пуды, которые пойдут на собственный прокорм и на посев будущего года? Их вроде бы и нет, если знаешь, что через год при любых обстоятельствах их действительно не будет. Это не запас и не товар, это как бы ничто. Как воздух - он и есть, и пользуешься им, но и нету его. Кроме того, почему-то красивее других выглядят те самые пуды, которые не сосчитаны до конца, и в то время, когда в счете их нет, они все-таки есть.
Переписчики объясняли мужикам, что так делать нехорошо, а хорошо называть истинные цифры - они идут в учет всего государства, государство же должно знать настоящие урожаи и запасы. Мужики, само собою, соглашались с переписчиками, но тем более делали по-своему: всему-то государству зачем же знать, сколько у тебя засыпано в правый, сколько в левый и сколько в средний закром? Тут сосед-то к соседу и то стесняется в амбарушку заглядывать, а всё государство, ничуть не смущаясь, выпяливает глаз на твой собственный хлебушко! Лишнее это. И даже некрасиво!
С имуществом движимым дело обстояло опять-таки по-своему: рабочую лошадь не назвать нельзя, потому что в волости на нее выправляется свой лошадиный паспорт; коров, тех легко учесть по общественному стаду, а вот что касается мелкого скота и птицы, тут можешь гово-рить, что овечек, свинушек, кур, уток, гусей ты в жизни никогда не видывал и даже не знаешь, кто такими именами называется.
И опять то же самое: вот они все, на ограде, все мычат, хрюкают, блеют, кудахчут, крякают и гогочут, но потому, что они ни в одной на свете бумаге не числятся, не только тебе, но и самим-то им гораздо приятнее жить и плодиться.
Но не потому, что вся эта крикливая и мелкая движимость не шла в серьезный хозяйствен-ный счет, а по другой причине - потому что за каждым куренком, кроме всего прочего, кроме заметной пользы, водится хотя и крохотная, а все-таки живая душа, Устинов неизменно разводил ее у себя во дворе побольше - всякой и разной.
А когда Смирновский указал Устинову, будто бы он уже и не настоящий мужик, Устинов сильно обиделся, расстроился и пошел к этой мелкой и крупной твари. Пошел проверить и примериться: правильно или неправильно сказано о нем? Вся эта живность гораздо лучше Смирновского могла понять - испорченный или вовсе целый и хороший у нее хозяин? Отпираться ведь тоже нельзя: с войной, а теперь вот еще и с Лесной Комиссией даже самый настоящий мужик может дать трещинку.
Кроме того, еще была у него вина перед всем живым, водившимся на ограде, потому что насчет Севки Куприянова мерина он ни слова не замолвил Смирновскому. Так оно и есть: незаконченное дело - хуже неначатого!
Между тем Груня, несмотря на лечение, стала прихрамывать заметнее, и скучнее сделались у нее глаза, может быть, она слишком обиделась за напрасный побои, может, левая передняя действительно начала у нее болеть невмоготу, но так или иначе, а насчет еще одной рабочей лошади хозяину нужно было нынче думать и думать, скорее решать это для всех крайне необхо-димое дело, потому что там, где хватает рабочих коней, там и корму тоже всем достаточно, а где их не хватает, приходится чуть ли не каждое зернышко делить между людьми, телятами, порося-тами и разной птичьей породой - между всеми живыми душами.
Так или иначе, а Устинов решил обойти всю свою живность, взял топор, молоток и гвозди - на случай где чего подбить - и начал с курятника. Правда, не сразу с него, а сперва заглянул в избу, набил все карманы хлебными крошками и кусками, потом уже открыл в курятник дверь, бросил на пол горсть крошек и позвал:
– Цып-цып-цып!
Что тут поднялось! Какой шум и гвалт, какая кутерьма!
Вот забываешь почему-то всю жизнь о том, что кур и звать-то никогда не надо - надо только бросить крошку или только махнуть рукой, что, дескать, бросил ее, и они уже летят сломя голову, и мечутся, и теснятся не только на земле, но и на спинах друг у друга. Стадо не стадо, стая не стая - одна свалка. Ужас, какая бестолковая птица, и всё, наверное, потому, что слишком умные и самостоятельные родятся цыплята - только вылупятся из кожуры и уже бегут добывать какую-нибудь съедобную крошку-букашку. Матери о своем родном детеныше и заботы нету, разве что позвать-покудахтать: иди за мной следом за углом назём, покопаемся-пороемся, бог даст, найдем, что поклевать!