Комиссия
Шрифт:
– Измена в том богу и вере!
– возгласил Лаврентий.
– Измена! Молитва есть сохранность божьего мира, а руки человеческие - к разрушению и пеплу его! Молитва есть воздержание от разрухи, и в вечности пребудет она, а вечность - в ней! Плоть же, хотя бы и малая сия, разру-шительна есть! Как не вечна она в себе самой и потому всякий миг готова тленом статься, так несет она тлен и пепл миру всему, коснувшися его! И от лесов, и от полей, и от земли всей и всяческой жаждет она того же тлена и разрушения. И создает грады, и храмы, и дворцы, и крепостя разны, но не божьи, а своего же разумения,
Усталы, истлевши с далекого пути души паствы были, пришедши в край молебственный за море Байкал. Усталы были и неосознанны к зову старца Самсония, к заклинанию Лаврентия, и молилися все у берега чисто-слезной реки под хладным небом, взывая о помощи к богу, и жаждали указа от него, и верили ему, но вот настал час - навечно поделиться в два стада, и, будто в судорогах смертных, содрогались и рыдали в тот час люди, но поделились всё же и разошлись меж собой.
И сказал, уходя, старец Самсоний-Кривой:
– Великую скорбь принимаю на себя и проклятие твое принимаю, брат мой, святой Лаврен-тий, не могу принять лишь хлад и глад жен и младенцев наших, не могу изъять из памяти своей пашни той, в которую уронено нами в пути было семя, а поднят был оттудова злак. Могу другое: за всё стадо, пошедшее вослед за мною, взять грех и страдания на душу свою и от величия навсегда отлучить ее! Пусть будет стаду моему облегчение, пусть облегчение будет мне, ибо не обманом поведу за собою, а страданием своим.
И еще, уходя, спросил старец Самсоний-Кривой у старца Лаврентия - что есть слово, которое будет он возносить отныне богу? И ответил тогда Лаврентий: два слова тех будет - проклятие человечеству и мольба о прощении ему.
С тем разошлись два старца навеки.
И вот еще когда разошлись между собою Устинов с Кудеяром: Кудеяр по сю пору оставался с Лаврентием, а про Устинова и думать нечего - он всегда пошел бы за Самсонием-Кривым!
...Ну а пойдя за Самсонием-Кривым, надо жить, стараться изо всех сил, какие у тебя есть, и даже из тех, которых нет.
И вот тут-то совсем неожиданно вспомнил Устинов насчет Севки Куприянова мерина. "Глупый ты мужик, Устинов, проморгаешь коня! Найдется какой-нибудь покупатель, и всё тут. Проморгаешь! После будешь за голову хвататься!"
А только собрался было Устинов шагать домой, в Лебяжку, приехали Дерябин с Игнашкой Игнатовым. В кошевке приехали. Дерябин бросил Игнашке вожжи, подошел к Устинову, спросил:
– Как тут обстоит?
Уже холодно было, зима, а Дерябин всё еще ходил в своей шинельке и даже не застегивал ее на все пуговицы. Небольшой человек, но, видать, горячий.
– Сгорело всё, - ответил Устинов и еще поглядел на головни, на дымящееся пожарище, будто сам только что его увидел.
– Сгорело!
– Сгорит, когда пожгли! Как не сгореть?!
– Кто? Кто пожег-то?
– спросил Устинов.
– Ты знаешь?
– Не всё ли одно кто?
– пожал Дерябин плечами, тоже удивившись.- Когда кто слишком людям мешает, не всё ли равно, кто такого человека пожгет? Кто первый сделал - тому и спасибо! Ты, Устинов, по всему видать, забыл про Гришки Сухих чертежик, в котором он семь десятин леса за собою самовольно отмежевал и даже охранял его против нашей Комиссии с оружием в руках?
– Ну, так он ведь только грозился? Оружием-то грозился, не более того?
– А тебе надо, Устинов, чтобы он кого-нибудь убил? И вот тогда бы ты уже против нынешнего пожара не возражал?
– Мне так не надо, Дерябин.
– Из твоего вопроса следует, будто надо!
– Устинов растерялся еще, а Дерябин помолчал и сказал: - Ну, ладно, скажу: как тебе надо было, так и случилось - Гришка Сухих стрелял в человека. Только ты об этом не знаешь!
– В кого?
– В Евсеева в Леонтия. В бывшего начальника нашей лесной охраны.
– Не слыхал!
– вздохнул Устинов. И тут же к нему пристала новая тревога.
– Значит, это наша охрана пожгла Гришку?
– Вовсе не обязательно! Нынче ведь сколь разных догадок уже высказано! И батраки Гриш-кины могли сделать, и бывшие его дружки, с которыми он повздорил насмерть, да мало ли еще обижено им людей? И каждый мог! Я вот Гришкиным батракам сильно удивлялся, насколько они упрямо да терпеливо сносили его эксплуатацию! Здоровые два мужика, а перед ним - щенки какие-то! Кутята! Я с ими проводил беседу, разъяснял их положение, но без результата. Так что навряд ли они могли сделать!
– Значит, никто не знает?
– Еще объясняю тебе, Устинов: и не надо знать! Кто сделал, тому и спасибо! Если тот человек не говорит, не называет себя, не хочет - надобно его уважать и не искать, а, наоборот, скрыть. Зачем о нем говорить? Чтобы Гришка Сухих его убил? За что его выдавать, когда он правильно сделал? И запомни, Устинов, время такое: многое что делается, а кем? Остается в неизвестности! Гришку пожгли - это, сказать, так и гражданская война уже началась у нас в Лебяжке, а в войне разве важно одно - что сделано, а кем да как - не имеет значения! Ты воевал поболее меня, знаешь, на войне узнавать надо поменьше, а делать как можно больше и быстрее!
Устинов как будто даже и соглашался с Дерябиным. Он нынче устал не соглашаться.
Дерябин еще спросил:
– Ну а Гришка-то успел свое добро увезти?
– Подводу груженую угнал и за пазухой унес узелок!
– припомнил Устинов.
– Только бы не вернулся к нам в Лебяжку со злобой и местью! Ну а если вернется - кто в этом будет виноватый?
– Не знаю кто.
– Ты, Устинов! Ты будешь виноватый!
– Я?!
– Когда совсем по правде - ты!
– Непонятно мне.