Комната Джейкоба
Шрифт:
— М-м, — запротестовал Джейкоб, когда темнота вокруг начала рассеиваться и стал пробиваться свет, но человек тянулся через него, чтобы что-то достать… толстый итальянец в манишке, небритый, потный, тучный, открывал дверь и шел умываться.
Тогда Джейкоб сел и увидел, как по дороге в раннем утреннем свете идет с ружьем поджарый итальянский охотник, и все, что он знал о Парфеноне, вернулось к нему в мгновение ока.
«Вот это да! — сообразил он. — Мы же почти приехали!» И он высунулся из окна, и воздух что есть мочи ударил ему в лицо.
Очень противно, когда двум с лишним десяткам твоих знакомых ничего не стоит с места в карьер сказать что-нибудь существенное о пребывании в Греции,
Несомненно, в целом нам было бы гораздо хуже, чем теперь, не будь у нас этой удивительной способности к иллюзиям. Лет в двенадцать или около того, когда куклы заброшены, а паровозики переломаны, Франция, а еще вероятнее, Италия, а уж Индия почти наверняка, поражает наше воспаленное воображение. Тетушки бывали в Риме, и у всех, разумеется, есть дядя, последние вести о котором — вот бедняга! — дошли из Рангуна. Он теперь не приедет никогда. Но миф о Греции начинают гувернантки. Посмотри, что за голова (говорят они), видишь, нос прямой как стрела, кудри, брови — все такое мужественное, красивое, а на ногах и на руках у него линии, которые означают высшую ступень развития, — ведь для древних греков тело было не менее важно, чем лицо. А еще древние греки умели так писать фрукты, что птицы пытались их клевать. Сначала читаешь Ксенофонта, потом Еврипида. И однажды — господи, какое это было событие! — все, о чем ты раньше слышал, наполняется для тебя смыслом, «греческий дух», греческое то, другое, третье; хотя, конечно, просто нелепо полагать, будто кто-нибудь из древних греков может сравниться с Шекспиром. Суть, однако, в том, что мы получаем воспитание, основанное на иллюзиях.
Джейкоб, несомненно, думал что-то подобное, держа в руке скомканную «Дейли мейл», вытянув ноги, являя собой олицетворение скуки.
«Но так нас воспитывают», — продолжал думать он.
И все это показалось ему омерзительным. Следовало что-то с этим делать. И если сперва у него было просто подавленное настроение, то теперь он затосковал так, как тоскуют смертники. Клара Даррант бросила его тогда на вечере и стала разговаривать с американцем по имени Пилчард. А он зачем-то уехал в Грецию и бросил ее. Там у них все были в вечерних туалетах и несли чушь — боже, какую страшную чушь, — и он потянулся к «Глоб троттеру», международному журналу, который владельцы отелей получают бесплатно.
Несмотря на весь свой упадок современная Греция чрезвычайно продвинулась в развитии трамвайной сети, так что, пока Джейкоб сидел в гостиной отеля, трамваи под окнами лязгали, тренькали, повелительно звонили, звонили, звонили, чтобы прогнать с дороги осликов или старуху, не желавшую пошевелиться. Проклятье относилось к цивилизации в целом.
Но служитель отеля и на проклятье никакого внимания не обратил. Грязный тип по имени Аристотель, плотоядно интересующийся телом единственного жильца, занимающего сейчас единственное кресло, нарочито шумно зашел в гостиную, что-то поставил, что-то подправил и убедился, что Джейкоб все еще сидит там.
— Мне нужно, чтобы завтра меня рано разбудили, — бросил Джейкоб через плечо. — Я еду в Олимпию.
Это уныние, эта капитуляция перед темными водами, захлестывающими нас, — порождение наших дней. Может быть, как говорит Краттендон, мы мало во что верим. Отцам нашим по крайней мере было что разрушать. Нам, впрочем, тоже кое-что осталось, —
Он стал взрослым мужчиной и вот-вот должен был с головой уйти во всякие дела — даже горничная, которая выливала за ним тазик для умывания и трогала ключи, запонки, карандаши и пузырьки с лекарствами, разбросанные на туалетном столике, ощущала это.
То, что он стал взрослым мужчиной, понимала Флоринда, так, как она понимала и все остальное, — интуитивно.
И Бетти Фландерс немедленно это заподозрила, читая его письмо, отправленное из Милана, в котором говорилось «вовсе не о том, — жаловалась она миссис Джарвис, — что мне хотелось бы знать», но она долго над ним размышляла.
Фанни Элмер чувствовала это очень остро. Он ведь возьмет трость и шляпу и отойдет к окну с таким рассеянным, но страшно суровым видом, представляла себе она.
— Пойду, — скажет он, — напрошусь на угощение к Бонами.
— Во всяком случае, у меня всегда остается возможность утопиться в Темзе, — заплакала Фанни, стремительно проходя мимо здания Приютской больницы.
«Но „Дейли мейл“ доверять нельзя», — сказал себе Джейкоб, ища глазами, чего бы еще почитать. И он снова вздохнул, потому что действительно был в таком глубоком унынии, что, наверное, оно уже давно сидело в нем, готовое в любую минуту подступить к сердцу, и это, в общем, не могло не удивлять в человеке, который так умел наслаждаться жизнью, не обнаруживал особой склонности к самоанализу, но, конечно, был до мозга костей романтиком, — размышлял Бонами, сидя у себя в Линкольнз инн.
«Влюбится там, — размышлял Бонами, — в какую-нибудь гречанку с прямым носом».
Потому что из Патр Джейкоб написал Бонами — Бонами, который не влюблялся в женщин и никогда не читал дурацких книжек.
Ведь хороших книг, в сущности, очень мало; не станем же мы относить к ним пространные исторические повествования, записки о путешествиях к истокам Нила в повозках, запряженных мулами, или болтливую беллетристику.
Мне нравятся книги, достоинства которых все собраны на одной-двух страницах. Мне нравятся фразы, которые с места не сойдут, хотя бы сквозь них шагали армии. Мне нравится, когда слова жестки, — таковы были взгляды Бонами, — и они обеспечили ему неприязнь тех, кто предпочитает свежую утреннюю поросль, кто распахивает окно и видит маки, распустившиеся на солнце, и не может сдержать ликующие возгласы по поводу поразительного богатства английской литературы. Но это было Бонами глубоко чуждо. А то, что его литературные пристрастия влияли и на отношения с людьми, делая его молчаливым, скрытным, привередливым и не испытывающим стеснения лишь в обществе нескольких молодых людей, которые думали так же, как и он, ставилось ему в вину.
Но при этом Джейкоб Фландерс думал вовсе не так, как он, — далеко не так, вздохнул Бонами, откладывая в сторону тонкие листы почтовой бумаги и погружаясь в размышление о характере Джейкоба, — уже не в первый раз.
Самое ужасное заключалось в этой его романтической жилке. «Но в сочетании с глупостью, которая доводит его до таких нелепых мучений, — думал Бонами, — есть что-то, что-то такое…» — он вздохнул, потому что никого на свете не любил так сильно, как Джейкоба.