Комната Джованни. Если Бийл-стрит могла бы заговорить
Шрифт:
– А как там себя чувствуешь?
– Будто на тебя обрушилось будущее, – ответил я. – Там бьет бешеная энергия, все находится в постоянном движении. Нельзя не задуматься – по крайней мере, мне, – что случится через много лет?
– Через много лет? Когда мы умрем, а Нью-Йорк состарится?
– Да, – сказал я. – Когда люди устанут, а мир для американцев перестанет быть новым.
– Не понимаю, почему американцам мир кажется таким новым? – задумчиво произнес Джованни. – В конце концов, все вы эмигранты и Европу покинули не так уж давно.
– Между нами океан, – сказал я. – Жизнь по обе стороны шла разная. То, что происходило с нами, никогда не случалось
– Если б просто другими людьми! – засмеялся он. – Нет, вы существа другой породы. Случаем, не инопланетяне? Это бы все объяснило.
– Допускаю, – произнес я слишком пылко (не люблю, когда надо мной смеются), – что иногда такое впечатление может сложиться. Но мы не инопланетяне. Мы живем на земле, как и вы, мой друг.
Джованни снова усмехнулся.
– Не стану оспаривать этот печальный факт, – сказал он.
Последовала пауза. Джованни отошел, чтобы обслужить клиентов в другом конце бара. Гийом и Жак все еще разговаривали. Гийом, видимо, сел на своего конька – рассказывал один из бесконечных анекдотов, которые у него всегда сводились к риску в бизнесе или любви. Жак натянуто улыбался. Я знал, что ему до смерти хочется подойти к нам.
Джованни вернулся и стал вытирать стойку мокрой тряпкой.
– Вы, американцы, – удивительный народ. У вас странное чувство времени, а может, вообще этого чувства нет. Тут я не судья. Chez vous [15] время что-то вроде непрерывного торжественного парада, когда в город вступает армия со знаменами. А потом и это, возможно, вам не понадобится, n’est-ce pas? [16] – и он насмешливо улыбнулся, но я промолчал. – Выглядит все так, словно, будь у вас достаточно времени, вы при вашей сумасшедшей энергии и прочих достоинствах разрешили бы все задачи, все расставили по местам. А когда я говорю «все», – прибавил он мрачно, – я имею в виду действительно серьезные и страшные вещи – такие как боль, смерть, любовь, но в них вы, американцы, не верите.
15
У вас (фр.).
16
Не так ли? (фр.)
– Почему вы так думаете? А во что верите вы?
– Я не верю в этот бред про время. Время для нас – то же самое, что вода для рыбы. Все мы живем в этой воде, никто из нее не выберется, а если кто попробует, то погибнет, как рыба. А знаете, что творится в воде, то бишь во времени? Крупная рыба заглатывает мелкую рыбешку. Вот так. Ест себе мелочь всякую и в ус не дует, а океану на это наплевать.
– Пожалуйста, не думайте так, – сказал я. – Время – вода горячая, мы не рыбы, и у нас есть право выбора: можно не давать есть себя и других не есть, то есть не есть… – тут я заторопился и покраснел при виде его удовлетворенно-иронической улыбки, – не есть мелкую рыбешку.
– Право выбора! – воскликнул Джованни, отворачиваясь от меня и словно ища поддержки у невидимого союзника, который мог слышать наш разговор. – Право выбора! Как же! – Он снова повернулся ко мне. – Да, вы действительно американец. J’adore votre enthousiasme! [17]
– А я восхищен вашим, – вежливо произнес я, – хотя он и мрачнее моего.
– Впрочем, не знаю, что можно
17
Обожаю ваш энтузиазм! (фр.)
– В моей стране, – начал я, чувствуя легкое волнение, – мелкая рыбешка сбивается в стайки и покусывает огромного кита.
– Но от этого они не становятся китом, – возразил Джованни. – В результате такого «покусывания» даже на дне океана не останется величия.
– Так вот что вам в нас не нравится? Отсутствие величия?
Он улыбнулся, как улыбаются, когда видят несостоятельность оппонента и хотят прекратить спор.
– Peut-^etre [18] .
– Нет, вы просто невероятный народ, – сказал я. – Разве не вы уничтожаете величие? Прямо здесь в своем городе, замостив его брусчаткой? А разговоры о мелкой рыбешке…
18
Может быть (фр.).
Джованни улыбался. Я замолчал.
– Продолжайте, – попросил он, продолжая улыбаться. – Я вас слушаю.
Я осушил стакан.
– Вы, европейцы, вываливаете на нас кучу дерьма, – угрюмо произнес я, – а когда от нас начинает вонять, называете нас дикарями.
Моя реакция его восхитила.
– Чудесно! – сказал Джованни. – Вы всегда так говорите?
– Нет, – ответил я, опустив глаза. – Практически никогда.
– Тогда я польщен, – сказал он немного кокетливо и одновременно серьезно, но в этой неожиданной, сбивающей с толку серьезности угадывалась легкая насмешка.
– А вы давно здесь живете? – спросил я, выдержав паузу. – Париж вам нравится?
Джованни слегка замешкался, а потом улыбнулся робкой, почти мальчишеской улыбкой.
– Зимой здесь холодно, – ответил он. – Я с трудом переношу зиму. А что до парижан – они не очень дружелюбны, правда? – И продолжал, не дожидаясь моего ответа: – Они не похожи на людей, которых я знал раньше. Итальянцы общительные, мы танцуем, поем, любим друг друга, а здесь люди… – Он обвел бар взглядом, остановил его на мне и допил кока-колу… – здесь люди холодные. Я их не понимаю.
– А вот французы считают, что итальянцы слишком легкомысленные, слишком непостоянные, не имеют чувства меры…
– Меры! – воскликнул Джованни. – Ох уж эти французы с их чувством меры! Мерят все граммами, сантиметрами, копят год за годом все подряд, сваливают в одну кучу, держат накопления в чулках или под кроватью – и какой из всего этого толк? Страна у них на глазах разваливается. Чувство меры! Да они все измерят досконально, прежде чем чем-то займутся – не хочу уточнять, чем именно. Можно теперь я угощу вас, – неожиданно предложил он, – пока не вернулся тот пожилой мужчина? Кто он вам? Дядя?
Я не понял, употребил ли он слово «дядя» с подтекстом или действительно думал, что Жак мой родственник. Меня охватило неудержимое желание рассказать ему все как есть, но я не знал, с чего начать, и рассмеялся.
– Нет, он мне не дядя, – ответил я. – Просто знакомый.
Джованни не сводил с меня глаз – никто прежде не смотрел на меня так просто и открыто.
– Надеюсь, он не очень вам дорог, – произнес Джованни с улыбкой. – Потому что, кажется, он несколько глуповат. Нет, человек он, наверно, неплохой, но умом не блещет.