Кондуит и Швамбрания (Книга 2, Швамбрания)
Шрифт:
БОЛЬШИЕ НОВОСТИ
Ликующий, возвратился я с поля битвы. Голова кружилась от победы и от жестокой затрещины Биндюга. Оська встретил меня в передней. - У-ра, у-ра!
– закричали тут швамбраны все, - пел я. - Большие новости, - глупым голосом сказал Оська. Все сидели вокруг стола. Несчастье лежало на столе, длинное, как щука. - У папы сыпняк, - сказала больничным шепотом мама, - сообщения с Уральском нет... Телеграмма шла девять дней... Может быть, он уже... ("У-ра... у-ра...
– и упали...") Мне дали воды, и я сам поднялся с пола. Две недели потом мы ничего не знали об отце. Две недели мы не знали, как надо говорить о нем: как о живом или как о покойнике. Две недели мы боялись говорить о нем, ибо не знали, как спрягать глаголы с папой: в настоящем времени или уже в прошедшем. И в эти трудные дни нам сказали, что убит Степка. Он умер как герой, Гавря Степан, искатель Атлантиды, и об этом говорили разное. Лабанда, Володька Лабанда, рассказывал, что ему говорил один боец, будто захватили Степку белые и сказали: - К стенке! И будто сказал Степка: "Мне не привыкать... Меня в классе каждый день к стенке становили". Может быть, это Лабанда сам выдумал, не знаю. Но факт: убили. Погиб Гавря Степан, по прозванию Атлантида. Не увидит он меня матросом революции. Я не выйду встречать его в латаных валенках, с прелой соломой в опухших руках, и писать о нем дальше уже нечего. Плохо.
ВОЗВРАЩЕНИЕ
Город глохнет в снегу, как ухо, заложенное ватой. Сугробы катятся по вспухшим улицам. Дворы полны до края заборов, как мучные лари. Холодно. Мглистое небо течет, цепляясь о трубы. На трубах небо навязло, как водяные травы на сваях, и струится кизячными дымками. Холодно. Заносы осадили город. Где-то в степи мерзнут санитарные поезда. И, может быть, отец. Вчера один поезд вырвался из заносов. Я побежал встречать его. Поезд подошел. Стал. Никто не выходил из вагонов... Это был поезд мертвых. Больные померзли в дороге. Трупы складывали на перроне. Но папы среди них не было. Холодно. Тоскливо. Очень хочется
– предлагает он мне плещущийся стакан.
– Бу... будешь веселый, как я... Я беру стакан из его неверных пальцев. Мерзкая вонь сивухи бьет мне в нос. Да ведь это же... Ужасная догадка!.. Это самогон! - Хе-хе! Конечно, самогон, - говорит алхимик, - чистый изюминский... э-мюэ... собственной гонки... э-э... мой эликсир "Швамбрания"... Ваша Швамбрания тоже... э-мюэ... самогон своего рода... Кустарная фантазия, мечта собственной перегонки... Не дослушав, мы выбегаем. Что за несчастья сыплются на нас! Неужели мы были помощниками самогонщика?.. Кустарная фантазия!.. Мечта собственной перегонки!.. Совершенно удрученные, мы рано ложимся спать. Без мечты и свистков. Сон, неуютный и рыхлый, как сугроб, принимает нас. Глубокой ночью нас будит резкий стук. Оська продолжает спать. Я вскакиваю. Я слышу слабый голос отца. Жив!!! Его вводят по лестнице. Шаги неуверенны, редки. Он желт и страшен, папа. Борода, огромная, как манишка, лежит на груди. Он снимает шапку. Мама бросается к нему. Но он кричит: - Не смейте никто подходить!.. Вши... Я вшивый... Умыться сначала... И поесть... Картошки бы... И голос его трясется вместе с головой. Мы разжигаем "буржуйку", жарим картошку, греем кофе. Мы ставим на стол праздничную лампешку. Прямо пир горой... Вода для мытья согрелась. Мы уходим в другую комнату. Мы слушаем, как стучит мыло о папины кости. Через четверть часа нас зовут обратно. Папа, в чистой рубахе, умытый и не такой уже страшный, рассказывает о фронте. Пока он рассказывает о себе, он говорит спокойно. Кажется лишь, что непривычная борода тяжелит речь. Но вдруг он начинает задыхаться от волнения. Он плачет: - У меня больные... умирающие... в коридорах валялись на замерзшей моче... в три вершка... Я же врач... и я не могу... Мама успокаивает его. Отец приходит в себя. Он пьет кофе и наслаждается комфортом. Он глядит на меня. - Здорово вытянулся, - говорит он и знакомым жестом ущемляет мне нос. - От рук совсем отбился, - спешат пожаловаться тетки.
– Все книжки растаскали пролетариям... - Оставьте вы свои мерки, - говорит, волнуясь, папа.
– Мне странно... как можно в такое время корпеть над мелочами? Если бы вы видели, какие лица были у наших, когда они гнали этих... Если бы вы... Через час мы расходимся спать. Итак, я сдал дежурство главного мужчины. Но тут я чувствую, словно какой-то пояс, стягивавший меня все это время, словно этот пояс распустился. Я ощущаю, как у меня внезапно разрежается дыхание. И, бросившись головой в подушку, я невыносимо глубоко и сладостно плачу. Я плачу сразу и за папин сыпняк, и за свои волнения, и за уральских красноармейцев, и за бедного Степку, и за самогонную обиду, и за многое еще другое... Но ни одна из этих слез не орошает почвы Швамбрании. Ни одна. Утром я пойду в библиотеку.
ОГОНЬ И ПЕПЕЛ
Бронепоезд влетел в город. С вокзала его перевели на внутреннюю городскую ветку. На этой ветке почковались все старые амбары, и она называлась Амбарной. Бронепоезд, лязгая, появился на Амбарной ветке. Он невежливо и назидательно ткнул в лицо Брешки и Лабазов свои орудия. Пегие, в камуфляже, бока броневагонов были помяты в боях. Особенно пострадал паровоз. Ему разворотило перед. В грязно-зеленом своем панцире он напоминал огромного воинственного рака с оторванной клешней. Выведя свой бронесостав на ветку, он, пятясь, ушел на станцию чиниться. Мы в это время, по заданию комиссара, снова рисовали в библиотеке плакаты: НА БОРЬБУ С ТИФОМ! Опять, не щадя сил и красок, мы уснащали изображаемых насекомых чудовищным количеством ножек, сяжков, усиков. Опять многоножки, сороконожки, стоножки выползали на наши устрашительные плакаты, а под этим нанизывались уже заученные строчки стихов собственного изготовления: При чистоте хорошей Не бывает вошей. Через несколько дней все было готово. Мы собирались сдать работу. Мне сказали, что комиссар заседает в бронепоезде. Я понес туда готовые плакаты. Глухой и замкнутый в себе, костенел в тупике бронепоезд. - Куда ходишь?
– спросил меня часовой. - К товарищу Чубарькову с личными плакатами, - гладко отвечал я. - Предъявь, - сказал часовой и долго смотрел на плакаты, развернутые мною. - Здорово! В точности, - сказал он наконец.
– Ну, проходь. Я тихонько вошел в вагон. Меня не заметили. Там было накурено. Председатель Чека был там, комиссар и еще много народу. Было полутемно и глухо, как в каземате. Люди в вагоне были взволнованы. Броневая толща, надетая на вагон, давила и успокаивала их. Говорил очень худой человек в кожаных штанах и коротком тулупчике. - Я, как командир бронепоезда, - говорил он, - заявляю, что бойцы, орудия и боеприпасы в полной мере готовы. Задерживает ремонт паровоза. За железнодорожниками - вот за кем дело стало. - Ну что же, - сказал председатель Чека, - в таком разе обсуждать нечего. Подождем, что железнодорожники скажут. Сейчас Робилко явится, расскажет... Спать вот только клонит. Я четыре ночи не рассупонивался... - А если нет? Точка!
– сказал комиссар и яростно задымил, с остервенением стряхивая пепел на стол. - Слушай, друг, - обратился к нему командир бронепоезда, - соблюдай боевую гигиену и не сори. У меня тут чистота и порядок. Пепельницу, видишь, специально приспособил. Ребята где-то выменяли... Диковинная вещица. Тряхай туда, И он подвинул к комиссару едва различимую в по-лумраке странную на вид пепельницу. Комиссар зло ткнул окурок в ее отверстие. - Удар их назначен на завтра, - сказал комиссар.
– Если броневик не заслонит, то нашим зайдут в тыл. Дело в паровозе. А если нет?
– повторил он. - А если нет, - сказал председатель Чека, - так я сам поеду туда. Покалякаю. Я за рабочую братву не опасаюсь. Не выдадут. Свои. Вот мастера, техники... Ну, если саботаж, так у меня разговор будет короткий. И он встал. Он тяжело прошелся по вагону, упорный, беспощадный, совсем не такой, как тогда был в Чека, когда хохотал над швамбранской историей. И комиссар здесь был совсем новый, иной, чем обычно. Он и говорил проще, почти без "точек и ша", хорошо, ладно говорил. Он был среди своих, до конца своих. Он был в деле, в своем деле. Огромная забота стискивала его сердце и челюсти. Впервые застиг я революцию в ее рабочей, деловой маете. Впервые вот так, в упор, вплотную, разглядел я ее не с швамбранских вершин и не из домашней подворотни. И дело этих по-новому увиденных людей показалось мне трудным, опасным, но единственным настоящим делом. Робилко ворвался в вагон. Я знал машиниста Робилко. Он в февральские дни семнадцатого года помогал нам, гимназистам, свергнуть директора. Робилко ворвался в вагон. Все вскочили. - Ну?!
– закричали все. - Рабочие-железнодорожники, - сказал Робилко, - велели вернуть вам ваше воззвание. Оно не нужно им, говорят они. Они, говорят, наизусть помнят, что для них такое есть революция... И свою пролетарскую обязанность в смысле ремонта паровоза заверяют выполнить, хоть и не спамши, завтра к утру...
Бронепоезд уходил днем. Играл оркестр железнодорожников. Комиссар сказал речь. Паровоз рявкнул. Потом рванул. В эту минуту сквозь бойницу среднего вагона высунулась чья-то рука. Она держала вчерашнюю диковинную пепельницу и вытряхивала ее. Бронепоезд уходил. Бойница поравнялась со мной. И теперь только я узнал в пепельнице Наш ракушечный грот - грот Черной королевы, былое вместилище нашей тайны... Пепел и окурки сыпались из него, пепел и окурки.
ЗЕМЛЯ! ЗЕМЛЯ!
В библиотеке происходило экстренное собрание всех читателей. На этот месяц мы остались без дров. Отдел отказал. Библиотеку приходилось закрывать. Комиссар мрачно шагал по залу. Ребята чуть не плакали. Вдруг мне в голову пришла такая ослепительная мысль, что я даже зажмурился. Все посмотрели на меня, ничего не понимая. - Товарищи, - закричал я, - предлагаю разобрать на дрова Швамбранию! - Швамбранские дрова годятся только для отопления воздушных замков, сказала Дина.
– Забудь про Швамбранию.
– Да нет же, - сказал я, - я не про то... Дом Угря знаете? Там досок всяких, бревен, обломков полно внутри... Это наша тайна была... Мы там играли с Оськой и видели... Давайте сделаем субботник и запасемся дровами. Черт с ней со Швамбранией... Для своих не жалко. Сначала все молчали - так было неожиданно это заявление. Потом кто-то захлопал. Через минуту все кричали, скакали, аплодировали. Комиссар подхватил меня. Потолок трижды опустился над нами. Сердце замирало. Нас качали. - Только оттуда надо двух алфизиков выгнать, - сказал вдруг Оська, когда его поставили на пол. - Каких алфизиков?
– спросила Дина. - Алхимиков, - объяснил я. - Ну, алхимиков, - сказал Оська.
– Они там самогоном пьянствуют. Комиссар ничего не сказал. Он что-то черкнул в блокноте и быстро вышел. Швамбрания рушилась. Субботник подходил к концу. Отъезжали груженые сани. Я стоял в цепи и передавал налево доски, которые получал справа. Доски в руках у меня перевоплощались. Справа я получал их еще как куски Швамбрании. Налево я передавал их уже только как дрова для библиотеки. Работа шла мерно и четко. Поцарапанные руки устали; мороз ел кожу сквозь прорехи рукавиц. Но было приятно чувствовать, что левый товарищ так же связан с тобой, как ты с правым, а правый - со следующим, и так далее. Я стоял ступенькой живой лестницы, по которой шла на полезное сожжение призрачная Швамбрания... Группа наших ребят вместе с комиссаром, Зорькой, Динкой и Ухорсковым валили уже расшатанную стену высокой галереи. Вдруг раздался чей-то исступленный крик: - Стойте! Погодите!.. Все всполошились. На верхушке шатающейся галереи показалась маленькая уверенная фигурка. Это был Оська. - Отсюда как красиво!
– сообщил сверху Оська.
– Далеко все видно... - Ша! Слезай оттуда сейчас же!
– закричал не своим голосом комиссар. Нет! Стой!.. Я тебя сейчас сам сниму. И комиссар, как кошка, полез вверх сквозь отверстия этажей. Галерея грозно трещала. Комиссар показался в верхнем окне дома. - Осторожно! Товарищ Чубарьков!
– кричали комиссару снизу. Но комиссар бесстрашно вылез на карниз. Одной рукой он цепко держался за осыпавшийся край оконного проема, другой он водил по стене, ища опоры. Так он, осторожно двигаясь по карнизу стены, почти уже дотянулся до Оськи. - Тихо, спокойненько, ша! Не балуй, - приговаривал комиссар. - Правда, отсюда красиво?
– спросил спокойно дожидавшийся его Оська. - Сигай сюда, и ша!
– зарычал комиссар, протягивая руку. Он подхватил Оську и втянул его в окно. Через секунду галерея обрушилась. Она осела, как лавина, грохоча и подымая клубы снега, - Всю бы ты нам музыку изгадил, - сказал комиссар, ставя Оську на землю. Обломки Швамбрании лежали вокруг нас. - Все швамбраны погибли, как гоголь-моголь, - сказал неожиданно Оська. - Не как гоголь-моголь, а как Гог и Магог, ты хочешь сказать, - засмеялась Донна Дина. Я стоял среди этих воображаемых трупов, среди останков нерожденных граждан. Я стоял, как полководец на поле брани. - Товарищи, - сказал я, - слушайте: я последние швамбранские стихи сочинил: Стою на поле брани я... Разрушена Швамбрания. С ней погиб имен набор: Джек, Пафнутий, Бренабор, Арделяр, Уродонал, Сатанатам-адмирал, Мухомор-Поган-Паша, Точка, и ша! Каких имен собрание! Прощай, прощай, Швамбрания! За работу пора нам! Не зевать по сторонам! Сказка - прах, сказка - пыль! Лучше сказки будет быль! Жизнь взаправду хороша... И все подхватили: Точка, и ша!
ГЛАВА С ГЛОБУСОМ
(Заменяет эпилог)
Повесть вся! Сейчас кончается книга. Одну минуту! Я только возьму глобус. Глобус - вещь круглая и правильная. Сверяться с ним необходимо. Цветистый шар вращается на подставке, словно его выдули из этого черного стебля. Но в нем нет радужной шаткости, готовности тотчас лопнуть, обязательных для мыльных пузырей. Глобус тверд, устойчив, весом. Его берут за ножку и поднимают, как лампу или кубок. Мы с Оськой были книжными мальчиками. Наше уважение к глобусу было чрезмерно. Мы не хватали его за ножку. Мы бережно принимали шар в руки. Он покоился на ладонях, в ореоле где-то слышанных от взрослых фраз про суету сует, про великое в малом... Он выглядел нагло, многозначительно и немного жутко, как череп Йорика в пытливых пальцах датского принца. - А я догадался, почему знают, что Земля кругленькая, - говорил Оська, убедившись в ненаучности гипотезы о местах, где Земля закругляется.
– Я знаю почему, - говорил он.
– Потому что глобус... шарообразный. Да, Леля? Так бы и выросли мы, вероятно, пополнив известный отряд человеческого рода - отряд людей, на глобусе постигающих, что Земля - шар, людей, удящих рыбу в аквариуме, созерцающих жизнь через оконные стекла и узнающих голод по случаю диеты, назначенной врачами. Спасибо эпохе! Размозжен быт, заросший седалищными мозолями. Нам крепко наподдали... Пришлось соответствующим местом убедиться, что Земля поката. Что же касается глобуса, то мы давно поняли его истинную пользу и назначение: это не откровение, а просто наглядное учебное пособие. Шар вращается. Проплывают океаны, проходят материки. Швамбрании нет. Нет и Покровска. Он переименован в город Энгельс. Я был недавно в Энгельсе. Я ездил поздравить Оську-отца. У него дочка. Когда я в Москве получил это известие, мною овладел, каюсь, приступ былого швамбранского тщеславия. Я придумал высокопарное надколыбельное слово, приготовил речь. (О беглянка из Страны Несуществующего! О дочь швамбрана!..) Я заготовил ряд пышных имен на выбор: Швамбраэна, Бренабора, Деляра... Но вот пришло письмо от Оськи: "Довольно! Довольно мы наплодили с тобой несуществующих ублюдков. Дочка у меня настоящая, и никаких швамбранцев и кальдонцев. Извини меня, но я назвал ее Натуськой. Будет, значит, Наталья. С братским приветом. Ося. Кстати, если есть возможность достать в Москве материал на пеленки, купи какого-нибудь там полу-мадама". Тут же была приписка Оськиной жены: "Господи! Ответственный работник, диаматчик, Беркли и Юма прорабатывает, никогда ни одного тезиса не спутает, а вот вместо мадаполама - полумадам пишет". И я снова посетил дом в Покровске. Мы сидели в той самой комнате, откуда двенадцать лет назад я вышел походкой главного мужчины. В шахматном столике лежала дублерша нашей знаменитой королевы. На крышке пианино я отыскал царапины, полученные в Тратрчоке... Полугодовалая Натка таращилась кругло, розово и уже осмысленно. Я подарил ей погремушку: маленький глобус на длинной ножке. Седой папа вернулся из штаба санпохода. Мама отзанималась с приходящими ликбезницами. Семейный натопленный вечер густел в комнате. И к ночи приехал из Саратова Оська. Он был курчав, хрипл и мужествен. - Здорово, Леха!
– закричал Оська.
– Еле выдрался. Утром по судоремонту, днем в техникуме читал. Потом в райком! Сейчас с актива водников. Доклад делал об испанской революции. Ну, как Натка? Я произнес прочувствованное надколыбельное слово, приветствие, речь. - О ты, - говорил я, - ты, которая...
– говорил я. - Ну, хватит, - сказал Оська, закуривая, - хватит петь эти самые гамадрилы. - Оська, - воскликнул я, - пора уже знать: не гамадрилы, а мадригалы! - Тьфу!
– сплюнул Оська.
– Осталась дурацкая путаница с детства... Кстати, Леля, разъясни, пожалуйста, мне раз навсегда: драгоман и мандрагор - кто из них переводчик и кто - ягода? Потом я читал нашим "Швамбранию". Это было не совеем обыкновенное чтение. Герои повести вторгались в изложение. Они громогласно обижались и торжествовали, дополняли, опровергали, ссорились с автором и прощали его. А Натка совала в рот свой глобусик. Потомок швамбран, она потрясала маленькой гремучей булавой. - Я буду официален, товарищи, - сказал Оська.
– Книга справедливо свидетельствует, что мы были никчемными и солидными дураками. Автору удалось разоблачить всю беспочвенность подобных мечтаний. Но он, к сожалению, не избежал мелкобуржуазной расплывчатости в отдельных характеристиках. Зачем, разоблачая никчемность и беспочвенность швамбранских мечтаний, ты как будто допускаешь перегиб... Ты хочешь лишить современность права на мечту. Это неверно! Надо это оговорить. Я сейчас... И Оська вывернул на стол содержимое своего портфеля. Книги и тетради выползли, трепыхаясь, на стол, как рыбы из кошелки. Среди них я увидел маленькую записную книжку "Спутник коммуниста" и вспомнил покойного Джека, Спутника Моряков. - Вот, - сказал Оська, открывая свой блокнот.
– Вот что я здесь записал: "И если скажут: ну какое нам дело до всего этого, ведь мы для поддержания нашего энтузиазма не нуждаемся ни в какой иллюзии, ни в каком обмане... Это великое наше счастье. Но следует ли из этого, что мы... не нуждаемся ни в какой мечте? Класс, имеющий силу в своих руках, класс, действительно в трудовом порядке изменяющий мир, всегда склонен к реализму, но он склонен также и к романтике". Тут, понимаешь, надо разуметь под этой романтикой то же, что Ленин разумел под мечтой. И это больше не недостижимая фантастическая звезда, это не утешающая химера. Это просто самый наш план, самая наша пятилетка и дальнейшие сверхпятилетки. Здесь проявляется наше стремление сквозь все препятствия двигаться вперед. Это тот "практический идеализм", о великом наличии которого у материалистов говорил Энгельс в ответ на упреки узких материалистов в "узости и чрезмерной трезвости". Вот о чем надо было сказать, - закончил ученый Оська. - Оська, - сказал я смиренно, - в книге много ошибок. Я сам это чувствую, но не умею еще испра-вить их. И не торопи меня. Все это надо пережечь в себе. Мне уже самому горько быть Джеком, спутником коммунистов. Я не хочу быть спутником, Оська! Я хочу быть матросом и буду им, даю тебе слово как брату, как коммунисту, как сказал бы я Степке Атлантиде. Мы долго говорили потом с Осей. Дом улегся. А мы разговаривали шепотом, от которого першило в горле, как от воспоминаний. Последним парадом провели мы героев повести. Мы устроили как бы перекличку нашего класса "А". - Алипченко Вячеслав!
– вызывал я. - Умер от тифа, - отвечал Ося. - Алеференко Сергей?
– спрашивал я. - Секретарь парторганизации пристани, - отзывался Ося. - Гавря Степан, по прозвищу Атлантида! - Убит на Уральском фронте. - Руденко Константин, по прозвищу Жук! - Ассистент по кафедре аналитической механики. - Лабанда Владимир! - Инженер-кораблестроитель. - Мартыненко, по кличке Биндюг!
– Раскулачен и сослан, - Новик Иван! - Директор МТС. - Мурашкин Кузьма! - Старпом парохода "Громобой". - Портянко Аркадий! - Ученый-ботаник. - Федоров Григорий! - Красный командир. - Шалферов Николай. - Погиб на хлебозаготовках.
Утром отец повез меня за город похвастаться новой больницей. Город был неузнаваем. На месте, где земля закруглялась, простирался прекрасный Парк культуры и отдыха. Пустырь, оставшийся после разрушения швамбранского дворца Угря, застраивался домами Мясокомбината. Пробегал автобус. Торопились на лек-ции студенты трех вузов. На бывшей Брешке выросли большие дома. Аэропланы реяли, рокотали над городом, но я не видел задранных к небу голов. Строились новый театр, клиника, библиотека. На горе красовался великолепный стадион. Я вспомнил, что слышали швамбраны в Чека: "И у нас будут мускулы, мостовые и кино каждый день..." Пока сказка сказывалась, дело делалось. Больница ослепила меня блеском окон, полов, инструментов. - Ну что, - говорил папа, наслаждаясь моим восторгом, - было в вашей Швамбрании что-либо подобное? - Нет, - признавался я, - ничего подобного не было. Папа торжествовал. Перед нашим отъездом в Москву мама извлекла из семейного архива в чулане большой щит с гербом Швамбрании: Королева, Корабль, Автомобиль и Зуб... Щит с гербом Швамбрании красуется теперь у меня в комнате. Он ехидно и весело напоминает со стены о наших заблуждениях и швамбранском плене. Так, по преданию, повесил князь Олег свой щит на вратах Царьграда: дескать, помни, греки! Но вот глобус полностью обернулся. Швамбрании на нем не обнаружено. Вместе с тем замыкается и круг повести, которая тоже совсем не откровение, а всего лишь наглядное пособие.
1928 - 1931; 1955