Конец Великолепного века, или Загадки последних невольниц Востока
Шрифт:
Капитан Николас без особого удовольствия взялся выполнить мою просьбу, я объяснял это тем, что не согласился на предложенный им ранее обмен. Тем не менее он подозвал к себе матроса-хаджи, на которого я указал как на особенно недоброжелательного, и о чем-то с ним побеседовал. Что до меня, то я решил ни о чем не говорить с рабыней, чтобы не выступать в гнусной роли капризного рабовладельца.
Мне показалось, что матрос ответил капитану довольно заносчиво, капитан передал мне через армянина, чтобы я больше об этом не думал: матрос — человек экзальтированный, одержимый, товарищи уважают его за набожность и не следует придавать его словам большого
Матрос действительно больше к рабыне не подходил, но очень громко разговаривал в ее присутствии со своими товарищами, и я хорошо понимал, что речь шла о муслим (мусульманке), и о руми (европейце). С этим нужно было покончить, но каким образом, я не знал. Я решил подозвать к нам рабыню, и при содействии армянина у нас состоялась следующая беседа.
— Что тебе сейчас сказали эти люди?
— Что я, мусульманка, плохо поступаю, оставаясь с неверным.
— А они знают, что я тебя купил?
Юная красавица Востока
— Они говорят, что меня не имели права продавать тебе.
— А сама-то ты как думаешь? Правы они?
— Это ведомо одному Аллаху…
— Эти люди ошибаются, и ты не должна разговаривать с ними.
— Пусть будет по-твоему.
Я попросил армянина немного ее развлечь и рассказать ей какие-нибудь истории. Этот юноша в конце концов стал мне весьма полезен. Он говорил с ней тем сладким и игривым тоном, каким обычно стараются развеселить детей; начинал он всегда своим неизменным:
— Кед, йа ситти? (Ну как, госпожа?) Что же мы не смеемся? Не хотели ли вы послушать историю головы, сваренной в печи?
И он рассказывал ей старинную константинопольскую легенду о том, как портной, взяв в починку одежду султана, принес к себе домой голову казненного аги, которую ему завернули по ошибке. Не зная, как избавиться от этого страшного груза, он положил ее в горшок и поставил в печь к греку-пирожнику. Тот подсовывает ее франку-цирюльнику, подменив ею болванку с париком; франк причесывает голову и, обнаружив свою ошибку, уносит ее куда-то еще; в результате получается целая цепь забавных недоразумений. Это турецкая буффонада самого высокого класса.
Вечерняя молитва сопровождалась обычными церемониями. Чтобы никого не смущать, я отправился на палубу смотреть, как поднимаются звезды. Я тоже молился, но как мечтатель и поэт: любуясь природой и погружаясь в воспоминания. В атмосфере Востока есть что-то чистое и сближающее человека с небом; я любовался этими богами-звездами, столь разными, но одинаково священными, которые загорались, отделяясь от божества, как лики вечной Исиды, Урании, Астарты, Сатурна, Юпитера и представали передо мной как отзвуки невзыскательных верований наших предков. Тысячи мореходов, которые бороздили эти воды, видели в мерцающих отблесках божественное пламя и троны богов; но и сейчас кто не различит в свете небесных звезд отражение бесконечных сил, а в их движении неутомимую деятельность вечного и невидимого разума?
УГРОЗА
Обернувшись, я увидел рабыню и старого матроса-хаджи; забившись в угол под шлюпкой, они вели религиозную беседу несмотря на мои запреты. На этот раз у меня не было выбора; я схватил рабыню за руку, она упала, правда довольно мягко, на мешок с рисом.
— Гяур! — крикнула она.
Я прекрасно понял это слово. Но и мне нельзя было проявлять слабость:
— Энте гяур! — ответил я ей, не очень уверенный в том, что это слово можно употреблять в женском роде. — Сама ты неверная, а это, — прибавил я, указывая на хаджи, — это собака (кяльб).
Не знаю, что больше взбесило меня: презрение, которое выказывали мне как христианину, или неблагодарность со стороны женщины, к которой я всегда относился как к равной. Хаджи, услышав, что его назвали собакой, сделал угрожающий жест, но затем повернулся к своим товарищам, трусливый, как все арабы низкого происхождения, которые никогда не осмелятся в одиночку напасть на франка. Двое или трое из матросов, выкрикивая проклятия, вышли вперед, и я машинально схватил один из своих пистолетов, не подумав о том, что ото оружие, купленное в Каире для украшения костюма, представляет опасность лишь для того, кто попытается им воспользоваться. Признаюсь, он даже не был заряжен.
— Одумайтесь! — закричал мне армянин, хватая меня за руку. — Это сумасшедший, но матросы почитают его как святого. Пусть они кричат, капитан сейчас поговорит с ними.
Рабыня делала вид, что плачет, словно я больно ударил ее, и не желала подниматься. Появился капитан и сказал с обычным для него безразличным видом:
— Что же вы хотите? Это дикари… — И обратился к матросам с несколькими словами, сказанными весьма миролюбиво.
— Добавьте, — сказал я армянину, — что, как только мы подойдем к берегу, я пойду к паше и попрошу, чтобы их наказали палками.
Как мне кажется, армянин перевел мои слова, смягчив их. Матросы теперь молчали, но я чувствовал, что их молчание не сулит мне ничего хорошего. Я очень кстати вспомнил о рекомендательном письме к паше Аккры от моего друга А. Р., бывшего члена дивана в Константинополе. Я стал доставать свой бумажник. Это вызвало всеобщее беспокойство. Единственный вред, который можно было нанести моим пистолетом, — это проломить голову мне самому… тем более что он был арабского изготовления, но на Востоке народ убежден в том, что все европейцы немного колдуны и что они способны в любой момент извлечь из кармана оружие и перебить целую армию. Увидев, что я достал из бумажника лишь письмо, они успокоились; письмо это, между прочим, было написано на прекрасном арабском языке и было адресовано его превосходительству Мехмеду… паше Аккры, который долгое время жил во Франции.
Самое удачное в задуманном мною плане и в моем теперешнем положении было то, что мы находились как раз вблизи Сен-Жан д'Акры и нам необходимо было туда зайти за питьевой водой. Город еще не был виден, мы должны были подойти к нему на следующее утро, если только не изменится ветер. Что касается Мехмед-паши, то по стечению обстоятельств, которые я мог бы назвать провидением, а мои противники злым роком, я с ним встречался в Париже на различных званых вечерах. Он угощал меня турецким табаком и всячески выказывал свое расположение. Письмо, которое я вез, должно было освежить эти воспоминания, если бы блеск его теперешнего величия стер мой образ из его памяти; во всяком случае, из письма следовало, что меня рекомендуют весьма важные особы.