Контрудар (Роман, повести, рассказы)
Шрифт:
— Да! — покачал головой Березовский. — Ей-богу, у того Костыри теперь не белье, а настоящий коврик «Еруслан Лазарь». Не меньше кварты фуксина вышло из него…
— Верно! — сплюнул в сторону охотник Скорострел. — Мы, злыдни, мы с тобой, друже, пролили свою кровь на Дальнем Востоке за матушку-Россию, а этот жирный кабан — в поганой кровати… Что ж? Захотелось сидельцу иметь наследника — сам толкнул свою бабу на это…
Базарная площадь с ее необычной нынче суматохой осталась позади. Впереди показался наш двор, окруженный изгородью цветущей сирени. На доме турка-пекаря выделялась броская вывеска с витым кренделем на ней и надписью: «Сабит Хасан Фарик-оглы».
Помаячила и скрылась в недрах пекарни великолепная
— Хош гельды [4] , эфенди Березовский! Как поехаль, яхши? Аллах акбар! Эта рогалик для твоей девка-чичек. Берекет олсун [5] ты, эфенди Березовский, твой ханум, твой дочка, твой маленький детка. Аллах акбар!
4
Добро пожаловать.
5
Будь благословен.
— Спасибо, эфенди Сабит! — поблагодарил стекольщик. И, не думая отказываться от сдобы влюбленного турка, ответил, нарочито коверкая слова: — Запиши в свой книга на моя долг… — Березовский полагал, что так он будет скорее понят поклонником аллаха.
Подстегнув кнутовищем рвавшуюся в стойло Мальву, он добавил:
— Селям алейкум, алейкум селям. До свиданья, будьте здоровеньки. Твой аллах на моих волах. Банзай-вонзай, а свое дело знай…
ГРИМАСА ЖИЗНИ
Березовский не раз еще брал меня с собой в свои интереснейшие «творческие рейсы». Выезжали мы с ним и в сторону Новых Манжар, к живописным селам и хуторам, раскинувшимся над зелеными и сонными берегами Ворсклы, и к Покотиловке, и в сторону Бородаев. Всюду меня ждало что-нибудь новое и изумительное. Благодаря стекольщику я все больше и больше познавал окружающий нас мир, знакомился с природой. Чем только мог, старался быть полезным мастеру… К тому же в дороге он чувствовал себя со мной не таким одиноким.
Березовский всегда оставлял свой дом без особой радости, но однажды он отправился в путь грустнее обычного. Выехав за село, с горечью сетовал на судьбу:
— Что вы скажете, — никакого дяди в Америке… Никакого наследства… Никаких ста тысяч… Это бывает у людей, не у задрипанного солдата крепостной роты… А на мои медяки не разгуляешься. Что же это на белом свете делается? У барона Ротшильда капиталы, у Березовского — сто сот болячек. У лавочника Харитона тоже, слава богу, ничего себе… Господину Березовскому десятую бы часть… Хотя Харитошке тоже невесело даже с его капиталами. Такого сына забрал бог… Холера — та не смотрит: богач, бедняк… Давай — и все… И почему это так размечено? Хочу я — не хочет бог. Хочет эфенди Сабит — не хочу я. Этот турок уже думает купить меня своими сладкими рогаликами. Старый, а тоже любовь! Я скажу: кто хочет ослепнуть — пусть себе влюбляется. Нашей Розочке уже не помогает и тиокол, очень дорогое лекарство. Не действует столетник с медом. И даже молоко с зельтерской водой. Это новое средство придумал медик Глуховский. Так вот, эфенди Сабит ослеп, не видит — Розочка уже харкает не кровью, а собственными легкими. Привез я глечик масла. Саливониха в Пеньках, помнишь, дала специально для Розы. Так она, думаешь, его пользует? Нет! Отдает малышам. Говорит: им нужнее. Марфа Захаровна, дай бог ей здоровья, каждое утро приносит козьего молочка.
Впереди лежал сказочный мир. Наивно голубые незабудки росли рядом с отвратительно яркими цветами татарника. Густые помпоны клевера чередовались с ножевидными листьями наперстянки. Бросались в глаза голубые лепестки цикория с его пышной золотой сердцевиной. Словно в окрашенную акрихином марлю вырядилась вездесущая древоподобная белена.
Полевой мак напоминал кинувшихся врозь наездников с их ярким нарядам и пестрыми жокейками. Фиолетовая пыль иван-да-марьи была бы незрима, если бы густо не облепила верхушки стеблей. Простенький наряд повилики, будто скроенный из самой дешевенькой ткани, после захода солнца сворачивался жгутом, чтобы с первыми лучами солнца, обещающими тихие восторги, широко распахнуть свой клеш.
Полевые цветы, источая сладкие запахи, изнемогая от избытка сил, млели в томительном ожидании прикосновения насекомого или тугого ветерка, которые перенесут их плодоносную пыль в зев жаждущего материнства родственного растения.
…Рейс выдался особенный. На одном хуторе возле Пеньков его одноглазый хозяин вынес толстую скатку домашнего холста. Обнимая и целуя по-пьяному красильщика, хуторянин умолял его:
— Ты мне, брат Портартур, размалюй это рядно петушками. От начала и до конца, чтоб только одни пивнычки были. Не обижу…
Затем хозяин сбегал в хату, вернулся с флягой.
— Пей, Портартур. Я воевал, ты воевал. А солдат солдату кум, друг и брат…
— Буду пьяный я, будут пьяные и петушки, — отмахнулся от подношения Березовский.
— Добре! — согласился заказчик. — Пусть буду пьяный один я, но пивнычки а ни боже мой, смотри же мне, Портартур…
— Только вот что, отец! — сказал живописец. — Одних петушков нельзя — не дозволяет модель. Я им добавлю цветочков. Есть такой превосходительный цветок — мимозия. Я и бронзу для нее приберегаю. Ну, там еще и другой зелени добавлю, чтоб получился настоящий букет.
— Как знаешь! — согласился сговорчивый заказчик. — На твое усмотрение, друг Портартур!
Березовский старался вовсю. Заготовил особый трафарет. Пока он трудился в поте лица, хозяин, присев на корточки у груши-дички, занимал его нескладной болтовней. Любуясь ярко намалеванными петушками, вспоминал солдатчину, походную жизнь.
— Добре ты, солдат, действуешь своим помазком. Раз-раз — и петушок готов… Там, в Мукдене, пришлось мне повидать одну штуковину, так это да! Китайские купцы поднесли нашему генералу Раненкампу подарок. Сказано, подарок, а мы, солдатня, знали — хабар! Ковер! Не ковер, а коврище! Вся наша рота раскатывала его с самого подъема и до обеда. Это как бы тебе, Портартур, сказать — за здравие началось возле штаба, а заупокоем кончилось аж у самых солдатских палаток, за городом. А Мукден, известно, город не из маленьких! Куды нашим Пенькам! Агромаднейший ковер, одним словом!
— Что ваш ковер? — стал ответно метать Березовский. — У нашего коменданта Стесселя, генерала, был граммофон. Особенный! Всем граммофонам граммофон! Пластинки к нему как пластинки, а вот сама труба — так та не вмещалась в генеральской хате, не вмещалась во всем Порт-Артуре, не вмещалась и на японских морях. Она кончалась только на японских островах, которые стоят не на китах, а на волканах. Так вот на том граммофоне в Порт-Артуре играют, а в Токио все слышно…
— Касательно Стесселя, то это все допустимо, — не возражал заказчик. И, не желая оставаться в долгу, продолжал выкладывать всякие небылицы: — Под Мукденом в нашей роте осталась только десятая часть. Повыбили чисто всех. А вечером пожаловала ротная кухня. Так, знаешь, я один навернул полкотла каши. И была бы путная, из гречки или там пшенная, а то из этой чертовой чумизы. Не пропадать же добру…