Конвейер
Шрифт:
— Ах ты окаянный, — набросилась на него Люда, — это что же ты наделал? Что же это ты, окаянный, тут нажарил?
Игнат неверными ногами пошел к мешку, который лежал у двери. Достал рыбину, она взметнулась в его руке.
— Живая! — Игнат захохотал страшным смехом. — Людка, она живая!
Пошел в коридор. Мы стояли и слушали, как бьет струя из водопроводного крана. Я думала, он умывается, расхлюпывая вокруг воду, навлекая, как уже было не раз, гнев соседей. Но он не мылся. Открыл ногой дверь и внес наполненный до краев таз с водой. Пустил туда рыбину.
— Живая! — Игнат опустился на колени перед тазом.
Люда с ужасом глядела на плавающую рыбу и Игната.
— Уходи, — сказала она тихо, — уходи, Игнат. Наделал беды, покуражился, и хватит.
Но Игнат не слышал ее, стоял на коленях, глядел на рыбу и больше не хохотал, крупные слезы падали из его глаз в таз с водой.
— Простора ей нет, — плакал он, — помрет она в тазу, ей речка нужна, простор.
— Какой жалельщик, — съехидничала Люда, — по той, что сжег до сажи, надо слезы лить, а не по этой.
— Ей вода свежая нужна, — Игнат вытащил рыбину, положил на пол и понес таз в коридор менять воду.
Рыба то плавала в тазу, то лежала на полу, пока Игнат менял воду. Так было раз шесть. Никто из соседей не высунул носа, хотя в коридоре был уже потоп. Люда не выдержала. Когда Игнат в очередной раз принес таз и пустил в него рыбину, Люда нехорошо выругалась, схватила рыбину и с размаху ляснула ее об пол. Я подумала, что Игнат сейчас убьет за это Люду, и бросилась к ней. Но Игнат даже головы в нашу сторону не повернул, поднял таз и опять пошел менять воду.
— Собирайся, — сказала мне Люда, — с ума он тронулся. Уходить надо.
Когда мы, забрав с собой кое-что из вещей, подошли к двери и открыли ее, Игнат с полным тазом шагнул нам навстречу. Я оглянулась и увидела, как он поднял оглушенную ударом об пол рыбину и опустил ее в воду. Та поплыла.
Три дня мы жили на темной уличке в Людином доме. Дома тут стояли старые, черные, у многих уже окна вросли в землю. Деревьев не было на этой улице и трава не росла. Люда в сенях зажигала фонарь, широкое стекло которого было обтянуто проволочной сеткой, и несла его в комнату. От зыбкого света фонаря предметы в комнате колыхались, двоились, большая комната с земляным полом, лавками, столом, кроватью в углу казалась безбрежной. Я не могла представить себе, что в другие дни Люда здесь живет одна, и все ждала, что придут какие-нибудь люди.
— Что ты все прислушиваешься? Не придет он сюда, — сказала Люда, — он не знает, где я живу, так что ничего не бойся.
Она говорила об Игнате. Я не думала о нем, но после Людиных слов стала думать, ждать его и бояться.
Наверное, Наталья и Люда все прибрали и вычистили в квартире к приезду матери, потому что та никогда не хмурилась, вспоминая историю с рыбой. Наоборот, когда они собирались втроем, мать просила:
— Расскажи, Люда, как Игнат одну рыбу сжег, а вторую полюбил.
Люда рассказывала, я вставляла свое слово, и каждый раз мы тяжело, до слез смеялись.
О том, что моя мать выходит замуж, я узнала
Надеяться, что она вот так сразу выложит то, что знает, не приходилось. Мы знали Лидку: если она знает что-нибудь стоящее, то уж непременно помурыжит столько, сколько ей положено. И в этот раз она сначала отнесла домой свою красную нотную папку, вернулась к нам и стала тянуть жилы своей тайной.
— Я такое знаю, — она уставилась на меня, — что ты в обморок упадешь и не встанешь.
Я не знала, что такое «обморок», но Лидкин зловещий вид был лучше всякого объяснения.
— Вы все в обморок упадете, — измывалась Лидка, — я даже не знаю, говорить мне или не говорить.
Расколоть Лидку можно было только одним приемом, не спеша, чувствуя, когда Лидка для этого созреет. Лучше всего этим приемом владел Колька. Он откидывал со лба соломенные стрелки волос, тихонько, с каким-то наглым сапом присвистывал через передние зубы и говорил, глядя на нас:
— А что она когда знала! Врет все и не кособочится.
— Вру? — Лидкино лицо озарилось победной улыбкой. — Ах, вру?! Ее мать, — Лидка воткнула в мою грудь палец, — замуж выходит.
Я помертвела. Ося, Колька и Миша-маленький, не сходя с места, отодвинулись от меня. Я стояла окруженная плотной стеной стыда и позора. То, что все сразу поверили Лидкиным словам, не давало мне права сомневаться. Так оно все и было, как сказала Лидка. За кого выходит мать замуж, что в том плохого — меня не интересовало, весь ужас исходил от неведения, что должны делать дети, когда их матери выходят замуж.
— Она тебе ребенка от мужа выродит, — сказала Лидка, — нянчить его будешь, пеленки стирать.
Эта угроза кое-что проясняла. На самом дне глубочайшей ямы можно найти силы и посмотреть вверх. Там, наверху, небо и люди, надо только найти силы, чтобы тебя услышали. И не просто докричаться, а объяснить, доказать, вырвать свою правоту из этой ямы и вытолкнуть ее наверх.
— Буду нянчить! — сказала я, в упор глядя на Лидку, да так, видно, сказала, что стена между мной и Осей, Колькой и Мишкой-маленьким рухнула, рассыпалась в прах. — Всех людей нянчат, когда они маленькие, и в пеленки заворачивают…
В минуту душевных потрясений высшая мудрость иногда постигает всех без разбора: и больших, и малых. Лидка напрасно квакала, изображая, как плачут в пеленках младенцы, ничего в том стыдного и смешного уже не было.
Мы уезжали ночью. Во двор въехала грузовая машина. Люда, Наталья и мать погрузили в нее чемодан и узлы, меня посадили в кабину, и машина тронулась. Я проснулась уже на новом месте, на клеенчатом диване, с которого сползла простыня. В комнате, серой от рассвета, пол был застелен газетами, возле высокой кафельной печи стоял зеленый чайник. Он был тяжел, я легла возле него на пол, наклонила и потянула из носика. В чайнике было какао, неизвестный доселе напиток, прекрасный, как начавшаяся новая жизнь.