Конвейер
Шрифт:
«Они» были Шурой. Я извинялась за кубики хлеба, которые та, вздыхая, уничтожала. Айна мама грустно посмотрела на меня.
— Да, да, — сказала она, — вы научите, но, пожалуйста, прежде всего научитесь сами не говорить старшим «милая».
Мальчика звали Игорь. Он жил во дворе нашей женской школы и каким-то образом прибился к нам. Наверное, его кто-нибудь привел. Мы ставили пьесу «Золушка», и он явился к нам принцем, худенький, тоже, как Сенюкова, ленинградец, прекрасный, как подснежник, второклассник Игорь. Шура Жук, из которой принц не получился,
Золушку тоже сменили. У Аи Коркиной был тихий голос, к тому же она была только принцессой, Золушка-работница из нее не выходила. А из Иры Сенюковой вышла. Она, как только взяла в руки веник, закружилась с ним по классу — то пометет, то поиграет на нем, как на балалайке, — и сразу все увидели: это Золушка. И еще глаза у нее были обещающими — она, как появлялась, сразу объявляла этими глазами, что с ней вот-вот случится нечто удивительное.
Сказку мы написали сами, по памяти. Золушка подметала пол, топила печку, несла воображаемую кастрюлю с супом и говорила:
— Ах, какой суп! В нем столько мяса, картошки и крупы, что ложка стоит и не валится.
Так начиналась пьеса.
Потом злые сестры и мачеха ели этот суп, чавкали и оскорбляли друг друга, потому что не только Золушку, но даже друг друга не любили.
На каждой репетиции пьеса обрастала новыми подробностями. Золушка убирала после еды посуду и говорила: «Сестры замуж очень хотят выйти. У меня есть на примете для них два жениха — Гитлер и Геббельс». Собираясь на бал, мачеха предупреждала дочерей: «Когда за стол сядете, на американскую тушенку не набрасывайтесь. Вы девушки нежные, ешьте только конфеты».
Уборщица тетя Таня заглядывала в наш класс, глядела на сдвинутые парты, на наши возбужденные лица и не ругалась.
— Когда театр свой закончите, парты на место поставьте.
Однажды мы напугали ее. Принц Игорь, танцуя с Золушкой, вдруг побелел как мел, присел и свалился на пол. Мы растерялись. Шура Жук побежала за водой, я стала трясти его и плакать от страха. Девочки тоже заплакали, нам показалось, что Игорь умер. Вбежала Шура с кружкой воды, за ней — тетя Таня. Она подняла мальчика, посадила на стул, поддерживая его голову и плечи. Шура поднесла к его губам кружку. Вода полилась, не попадая в рот, на галстук. Игорь открыл глаза.
— Ведите его домой, — сказала тетя Таня, — сил у него нет, поесть ему надо.
— Ничего, ничего, — успокоил нас Игорь, — это пройдет, у меня уже так было.
В тот вечер мы больше не репетировали.
Ира Сенюкова приходила ко мне в выходные дни, и мы с ней отправлялись к Аделаиде. Та уже не ходила на работу в свою парикмахерскую, еле поднималась с постели, под подушкой у нее лежала пачка сторублевок. Аделаида продавала свои серьги и кольца.
— Мои красавицы пришли, мои умницы золотые, — говорила она, и мы верили каждому ее слову, обмирали от радости, что мы красавицы да к тому же и умницы золотые.
Аделаида рассказывала нам свои сны: ей снился Симферополь, довоенная жизнь. Она не толковала сны, они были как бы второй ее жизнью. И рассказывала
— Иду я, девочки, по Симферополю и чувствую, что у меня каблуки на туфлях шатаются. Как будто не по земле иду, а в лодке переступаю. Останавливаюсь и, не нагибаясь, сбрасываю туфли, и летят они от меня в разные стороны. Иду босиком. Боже мой! Навстречу артист Бурлацкий. А я босиком.
Аделаида замолкает, Ира спрашивает:
— А потом что?
— Потом он останавливается. Я гляжу на него, он — на меня, глаза в глаза. Он хочет сказать мне: «Я люблю вас». А я это знаю без всяких слов. Он любит меня, но у него жена и дети. Зачем мне такая любовь? Я говорю ему всего одно слово: «Никогда».
— Зачем он вас любит, если у него жена и дети? — спрашивает Ира.
— Любовь выше всего, — отвечает Аделаида. — Любовь управляет человеком, а не он ею.
Она дает нам деньги, и мы идем на базар за молоком. На улице март, но мороз сильный, зима еще не отпустила. Молоко на базаре продают мороженое. Белые мерзлые круги, повторившие форму миски, снизу голубые, сверху желтые, лежат на столах рядами. На базаре бурлят толпы народа. Ушлые тетки-спекулянтки, похожие друг на друга своими заветренными щекастыми лицами, продают американский шоколад без оберток, дрожжи и консервы. Мы с Ирой смотрим на шоколад, на безногих солдат в шинелях и полушубках, торгующих папиросами, и чувствуем свою инородность в этом мире. Протискиваемся к прилавку, покупаем круг молока и чуть ли не бегом покидаем базар. По дороге я говорю:
— Аделаида — мещанка. В альбоме ни одного человека, кроме себя самой, и сны — только про себя.
— Она же не виновата, что у нее нет детей, — оправдывает Аделаиду Ира.
— Жить для детей — это тоже для себя. На фронте каждый воюет за всех. И в тылу все стараются для всех, а она любит только себя.
— А нас? — спрашивает Ира и останавливается.
Я не могу сказать, что Аделаида не любит нас. Это неправда. Но мы ей, наверное, как родные дети, и эта любовь не в счет. Аделаида все равно мещанка, с этого меня не собьешь.
— Она ласковая, — говорит Ира. — Когда она поправится, ты увидишь, что она не мещанка. Просто она не может отвыкнуть от Симферополя.
Ира сражает меня своими словами. Убивает наповал.
— Ты на самом деле так думаешь или просто споришь со мной?
— Я так думаю, — отвечает Ира. — Я очень хочу, чтобы она поправилась, чтобы кончилась война и чтобы она уехала в Симферополь и там опять стала как яблоко.
— А Тоська Орлова тебе тоже нравится?
— Нет, — отвечает Ира, — Тоська Орлова мне не нравится. Вот Тоська, наверное, мещанка, наша Аделаида — нет.
У Иры талант быть другом. Она никого никогда не предаст, это я поняла тогда раз и навсегда.
Дома Ира живет с бабушкой. Отец и мать на фронте. Они военные врачи. Бабушка тоже военный врач, работает в госпитале. Когда мы приходим, она кричит:
— Руки, руки, руки!
Мы моем на кухне руки и только после этого входим в комнату.
Бабушка носит военную форму, она майор. Имени я ее не знаю и никак не называю эту худую, в гимнастерке бабушку с черными косами, уложенными на затылке.