Конвейер
Шрифт:
Аделаида вывезла «из-под разрывов канонады», как она говорила, альбом с фотографиями. Он состоял из фотографий одного размера, на плотной бумаге, не любительских. Аделаида была на них глазастая, по-глупому красивая, особенно на одной — в венке из крупных садовых ромашек. Я перелистывала альбом. Аделаида хвасталась:
— Я до войны была как яблоко. Мне один сказал: «Вы как яблоко, на вас посмотреть и то приятно».
Теперь она была обвисшая и зыбкая, с тяжелыми, как у рыбы, глазами и совсем не походила на Аделаиду с фотографий. Раскрывала ридикюль, раскладывала
— Вот так разложу, погляжу, а продать — рука не поднимается. Понимаю, что сдохну, если не поддержу себя в питании, а рука не поднимается.
Кожа у нее на руках колыхалась, когда она ими взмахивала, и на шее висел пустой второй подбородок. Видно, до войны Аделаида была очень толстая: не яблоко, а тыква или арбуз.
Она никогда не говорила мне о своем муже, который якобы погиб на фронте. Больше того, однажды проговорилась:
— Я по звезде своей — матерь и хозяйка. Мне бы дом с двумя террасами и детей, родню и мужа лысого. А я всю жизнь одна и одна.
Аделаида выглядела старомодной даже зимой сорок третьего года, когда все мы вырядились в старье с барахолки. У меня на груди в ту зиму болталась на шелковом шнурке пушистая рыжая муфта. Аделаида же носила красную фетровую шляпку, с которой с двух сторон свисали лакированные виноградные грозди, салоп или что-то иное в этом роде тащилось по снегу, и Аделаида передвигалась, подняв плечи, как видение из другого мира.
Работала Аделаида в бане, куда мы с матерью ходили по воскресеньям. Ее столик стоял возле входа в парикмахерскую, и, увидев меня, она улыбалась и тут же опускала голову, чтобы мать не заметила улыбку. Мать не любила Аделаиду, презирала ее работу и не скрывала этого.
— Люди с ног сбиваются, детей на заводы отдают, а она людям ногти красит.
Мать судила только Аделаиду. Тех, кто красил ногти, не задевала.
— Мало разве дурных на свете? Найдись другая Аделаида, что носы будет красить, они и носы подставят.
Иногда после бани, когда мать опережала меня, чтобы поскорей пройти мимо Аделаиды, та подмигивала мне и протягивала кисточку. Я выставляла мизинец, и холодящий красный лак покрывал ноготь.
— Молодая, могла учиться, выбиваться в люди… — говорила по дороге мать, а я сжимала в муфте кулак с красным ногтем и несла этот обман, как подарок.
Аделаида умерла весной сорок четвертого. В ту весну я училась в седьмом классе и была вожатой в третьем. Почему я была единственной на всю школу отрядной вожатой, теперь уже не вспомнить. Может быть, от недоедания у меня уже не хватало сил на бурную дружбу со сверстницами, а умела я дружить только бурно. Или они, сберегая силы, стали сторониться меня. Так или иначе, но однажды я пришла к концу второй смены в школу, встретила в коридоре учительницу третьего класса Глафиру Алексеевну и напросилась к ее ученикам в вожатые.
В ту нашу первую встречу с ребятами я убедилась, что любовь с первого взгляда бывает долгой и прочной.
Ая Коркина была девочкой утонченной, с восковым личиком, с большими белыми бантами
В среднем ряду посреди класса сидела Шура Жук, стриженная наголо, с глазами, в которых застыли смех и отвага и на самом донышке что-то еще, похожее на страх. Голова ее на тонкой шее крутилась, как глобус. Шура постоянно держала в поле своего внимания весь класс. Это было внимание неусыпного предводителя.
Еще одна девочка с голубыми радужными глазами, в которых сияли печаль и мудрость, сразу же ворвалась в мою душу. Девочка из Ленинграда. Ира Сенюкова.
Класс был заполнен безжизненным теплом, какое бывает в младших классах к концу учебного дня. Сюда должна была бы войти обезьянка или влететь связка разноцветных воздушных шаров, чтобы все эти бледные дети встрепенулись, зажглись любопытством. На меня большинство из них глядело, как на неизбежный пятый урок.
Старшеклассники в их классе изредка появлялись. Их приход всегда был связан с поборами. В первом классе они собирали бутылки. «Кто сколько бутылок принесет, тот столько уничтожит фашистских танков». Потом собирали деньги. «Пусть каждый принесет, сколько может, — на ленинградских детей, на ремонт школы, на подарки в госпиталь и даже на Деда Мороза, чтобы накормить его перед школьной елкой».
— Ребята, я ваша вожатая. Кто хочет, останется, остальные пойдут домой.
Ушло больше половины класса. Я до сих пор не знаю, почему одни уходят, а другие остаются. Они сидели передо мной в красных новеньких галстуках. Кроме Иры, которая 23 февраля, когда принимали в пионеры, заболела. Значки из белой латуни с языками алого костра помнила среди этих людей только я. Они соединяли концы галстуков у довоенных пионеров. В войну латунь пошла, как и хлопок, на другие нужды. Мой третий класс носил шелковые галстуки, завязанные на груди узлом.
В эту нашу первую встречу мы просидели в классе до позднего вечера. Потом провожали друг дружку, объясняли с порога перепуганным родителям: «У нас был пионерский сбор». Нас осталось трое, когда мы подошли к дверям Аи Коркиной. Ее мама, высокая красивая женщина в белом платке на плечах, сказала мне и Шуре Жук:
— Заходите, у нас как раз чай.
Мы вошли в большую пустынную квартиру. На высоких окнах в столовой висели красные вязаные гардины, овальный стол окружали стулья, обитые кожей, с высокими спинками.
За стол сели молча. Хозяйка внесла самовар, из белых дверей в дали комнаты вышли две старушки и старик. На стол поставили сахарницу с голубым колотым сахаром и хрустальную чашу с маленькими кубиками сушеного хлеба. Поверх сахара и кубиков лежали щипцы, которыми этот сахар и сушеный хлеб надо было брать.
Я пила свой чай впустую. Шура лапой хватала кубик, вздыхая, запивала его чаем и, продолжая вздыхать, хватала другой.
Прощаясь, я сказала хозяйке:
— Вы извините нас, милая. Я только первый день у них вожатая, и они еще не знают, как надо вести себя в гостях.