Коричные лавки. Санатория под клепсидрой
Шрифт:
События проносятся в бешеном темпе. Приехал отец Бианки. Я стоял сегодня на перекрестке улиц Фонтанов и Скарабея, когда подъехало сияющее глянцем, открытое ландо, с кузовом широким и мелким, как раковина. В белой этой шелковой раковине увидел я полулежащую Бианку в тюлевом платье. Ее мягкий профиль оттеняли загнутые вниз поля шляпы, придерживаемые ленточкой под подбородком. Она почти утопала в волнах белого фуляра, сидя рядом с господином в черном сюртуке и белой пикейной жилетке, на которой золотилась тяжелая цепь со множеством брелоков. Под черным глубоко надвинутым котелком серело замкнутое хмурое лицо в бакенбардах. Дрожь охватила меня, когда я все это увидел. Сомневаться не приходилось. Это был господин de V...
Когда элегантный экипаж проезжал мимо, приглушенно тарахтя эластическим кузовом, Бианка что-то сказала отцу, тот повернулся и уставил на меня взгляд больших черных очков. У него было лицо серого безгривого льва.
В порыве, почти потеряв
Многое говорит за то, что Франц Иосиф I был по сути дела могучим и печальным демиургом. Его глаза, узкие, тупые, как пуговички, сидящие в треугольных дельтах морщинок, не были глазами человека. Лицо с белыми, как молоко, зачесанными назад, словно у японских демонов, бакенбардами, было лицом старого осовелого лиса. Издали, с высокой террасы Шенбрунна лицо это, благодаря своеобразному расположению морщин, представлялось смеющимся. Вблизи улыбка оказывалась гримасой досады и заурядной деловитости, не озаренной светом никакой идеи. В момент, когда явился он на подмостках мира в генеральском зеленом плюмаже, в бирюзовой шинели до пят, несколько ссутулившийся и салютующий, мир достиг в своем развитии некоего счастливого рубежа. Все формы, исчерпавши в бесконечных преображениях свое содержание, висели на вещах уже мешковато, наполовину сползшие, готовые к линьке. Мир неожиданно окукливался, вылуплялся молодыми, щебечущими неслыханными красками, удачливо развязывался по всем узлам и сгибам. Еще бы немного — и карта его, большая эта бумага, изобильная заплатами и колерами, колыхаясь, вдохновенно бы улетела в небеса. Франц Иосиф I почел это небезопасным для своей персоны. Его стихией был мир, уловленный в силки прозы, в прагматизм скуки. Дух канцелярий и полицейских участков был его духом. И — удивительное дело. Этот старик, черствый и отупелый, не представлявший собой ничего привлекательного, сумел привлечь большую часть креатур на свою сторону. Все добропорядочные и дальновидные отцы семейств заодно с ним почувствовали себя в опасности и облегченно вздохнули, когда могучий демон этот всею тяжестью своей возлег на обстоятельства и пресек взлет мира. Франц Иосиф I разнес его по рубрикам, отрегулировал его развитие с помощью патентов, взял в узду процедурных параграфов и охранил от ввержения в непредвиденное, авантюрное и вообще непредсказуемое.
Франц Иосиф I не был противником почтенной и благонравной утехи. Это он в некоей дальновидной добродетельности придумал для народа императорско-королевскую лотерею, египетские сонники, иллюстрированные календари, а также императорско-королевские табакурни. Он унифицировал небесную службу, облачил ее в символические небесного цвета мундиры и выпустил в мир, поделенный на ранги и канцелярии, персонал ангельских сонмов в образе почтальонов, кондукторов и финансов. Распоследний из голубых этих курьеров ко всему еще имел на лице заимствованный у Творца отблеск предвечной мудрости и жовиальную улыбку благорасположения, обрамленную бакенбардами, даже если ноги его вследствие затруднительных земных странствий воняли потом.
Но слыхал ли кто о расстроенном у подножья трона заговоре, о великой дворцовой революции, подавленной в зародыше у самых истоков достохвального правления Всемогущего? Троны увядают, не питаемые кровью, их жизнестойкость повышает нужное количество кривды, опровергнутой жизни, того вечно иного, вытесненного ими и отринутого. Мы приоткрываем здесь потаенное и запретное, касаемся государственных тайн, тысячекратно замкнутых и запечатанных тысячью печатей молчания. У Демиурга был младший брат, совершенно розный по духу и приверженец иной идеи. У кого его нет в той или иной форме, за кем он не следует, как тень, как антитеза, как партнер вечного диалога? По одной версии он был всего лишь кузен, по другой — вообще не родился. Его выкристаллизовали из страхов, из мороков Демиурга, подловленных во сне. Быть может, Демиург придумал его наспех, взявши кого попало, лишь бы символически разыграть эту драму, повторить — невесть в который раз — церемониально и обрядно акт этот, предзаконный и роковой, какой не смог исчерпать в тысячекратных повторениях. Этот условно рожденный, профессионально пострадавший как бы из-за своей роли злосчастный антагонист носил имя эрцгерцога Максимиллиана. Уже само оно, произносимое шепотом, обновляет кровь в наших жилах, делает светлее и краснее ее, спешно пульсирующую ярким цветом энтузиазма, сургуча и красного карандаша, каким помечаются радостные телеграммы оттуда. У него были розовые щеки и лучистые лазурные глаза, все сердца устремлялись к нему, ласточки, свиристя от радости, перерезали ему дорогу, снова и снова заключая его в трепетные кавычки — радостную щебечущую цитату, поданную нарядным курсивом. Сам Демиург тайно его любил, хотя и замышлял ему погибель. Он именовал его сперва командором левантийской эскадры в надежде, что, скандаля по южным морям, тот просто отправится на дно. Однако вскоре заключил тайную конвенцию с Наполеоном III, коварно втянувшим его в мексиканскую авантюру. Все было подстроено. Полный фантазий и воображения молодой человек,
Так развеялась последняя надежда недовольных. После его трагической смерти Франц Иосиф I под предлогом придворного траура запретил красный цвет. Черно-желтый траур стал официальным цветом. Цвет амаранта — плещущее знамя энтузиазма с тех пор разве что тайно шелестело в груди своих приверженцев. Но у Демиурга все же не получилось извести его из природы вовсе. Ибо он изначально содержится в солнечном свете. Достаточно закрыть глаза на весеннем солнце — и тотчас волна за волной поглощаешь его жар под веками. Именно этой красностью в весеннем свете, перехлестывающем все границы, сжигается фотографическая бумага. Быки, ведомые с полотнищем на рогах по солнечной улице города, видят ее в ярких лоскутах и склоняют головы, готовые кинуться на воображаемых тореадоров, в панике покидающих пламенные арены.
Порой весь яркий день проходит во вспышках солнца, в нагромождении облаков, сияюще и хроматически обведенных по кромке, изобильный по обводам прорывающимся пурпуром. Люди ходят, одурманенные светом, с закрытыми глазами, взрываемые изнутри ракетами, римскими свечами и бочонками пороху. А к вечеру ураганный огонь света успокаивается, горизонт округляется, красивеет и заполняется лазурью, как садовый стеклянный шар с миниатюрной и сияющей панорамой мира, с удачно составленными планами, над которыми последним увенчанием выстраиваются у горизонта облака, раскатившиеся долгой чередой, точно столбик золотых медалей либо звоны звонниц, вторящие друг другу в розовых литаниях.
Люди толпятся на площади, молчат под этим огромным сияющим куполом, поневоле сходятся и составляют большой замеревший финал, сосредоточенную сцену ожидания; розово и все розовее громоздятся облака, на донышке всех очей глубокий покой и рефлекс светлой дали, и вдруг, пока они так ждут, мир достигает своего апогея, дозревает до высочайшего совершенства двумя-тремя последними толчками крови. Сады — теперь окончательно — аранжируются на хрустальной чаше горизонта, майская зелень вспенивается и кипит сияющим вином, чтобы минутой позже перелиться через край, взгорья формируются на манер облаков: перейдя высочайший пик, красота мира отъединяется и возносится — огромным ароматом вступает в вечность.
А меж тем как люди еще стоят неподвижно, опустив головы, полные светлых и необъятных визий, завороженные великим этим сияющим вознесением мира, из толпы неожиданно выбегает тот, кого безотчетно ждали, — запыхавшийся гонец, весь розовый, в красивом малиновом трико, увешанный колокольчиками, медалями и орденами; бежит он через чистую главную площадь, окаймленный тихой толпой, еще исполненный полета и благовествования — номер сверх программы, чистый барыш, отринутый днем тем, который умело сэкономил его изо всего сверкания. Шесть и семь раз обегает он площадь великолепными мифологическими кольцами, красиво прочерченными и закругляющимися. Он медленно бежит у всех на виду, опустив глаза, словно бы от смущения, и с руками на бедрах. Несколько тучный живот висит, встряхиваемый ритмичным бегом. Пурпурное лицо в напряжении лоснится от пота под черными босняцкими усами, а медали, ордена и колокольцы мерно подпрыгивают на бронзовом декольте, точно свадебная упряжь. Издалека видно, как, заворачивая на углу параболической напряженной линией, приближается он с янычарской капеллой своих колокольцев, прекрасный, как бог, неправдоподобно розовый, с неподвижным торсом, и, скосив блестящие глаза, отмахивается ударами арапника от своры собак, облаивающих его.
Тогда Франц Иосиф I, обезоруженный всеобщей гармонией, провозглашает молчаливую амнистию, дозволяет красный цвет, дозволяет его на этот единственный майский вечер в разжиженном и сладком, в карамельном образе и, поладивший со светом и со своей антитезой, появляется в отворенном окне Шенбрунна, и видать его в эту минуту на всем свете, на всех горизонтах, под которыми на чистых городских площадях, окаймленных безмолвствующей толпой, бегут розовые скороходы, он зрится в виде огромного императорско-королевского апофеоза на фоне облаков, опершимся гантированными руками о балюстраду окна, в бирюзово-голубом сюртуке, с лентой командора мальтийского ордена — в дельтах морщинок сузились, словно в улыбке, глаза, голубые недобрые и немилосердные пуговки. И стоит он так с зачесанными назад белоснежными бакенбардами, загримированный под доброго, — озлобленный лис, и изображает издали улыбку лицом своим без настроения и гениальности.
После долгих колебаний я рассказал Рудольфу о событиях последних дней. Я не мог долее хранить тайну, распиравшую меня. Он потемнел с лица, крикнул, обвинил меня во лжи и наконец взорвался неприкрытой завистью. — Все вранье, отъявленное вранье, — восклицал он, и забегал, воздевая руки. Экстерриториальность! Максимиллиан! Мексика! Ха-ха! Плантации хлопка! Довольно! Он не намерен больше предоставлять свой альбом для подобных бестактностей. Конец сотрудничеству. Расторжение контракта. Он схватился за голову от возмущения. Он был выведен из себя, готов на все.