Коридор
Шрифт:
Может быть, Люся и отказалась бы от путевки, если бы Липа так не квохтала. Дело в том, что Люся уже давно привыкла перечить матери – только чтобы не походить на нее. Она не хотела восклицать: «Вы представить себе не можете!» – и всплескивать при этом руками, не хотела носить байковые штаны, не хотела всю жнь иметь один и тот же берет и одну сумочку, которая заменялась, лишь когда протиралась насквозь и нее выпадало содержимое. Не хотела ходить, как мать, быстро-быстро перебирая ногами. Стискивая зубы, она не раз упрашивала Липу: «Почему ты так ходишь, мама? Ведь ты рослая женщина». На что Липа неменно отвечала: «Hac в гимназии так учили: вы не солдаты, а барышни». Отчаянно ненавидела Люся «жезлонг»,
На Рижском взморье Люсю поселили в коттедже, дощатом промерзшем домике без обогрева, объяснив, что в мае уже тепло. Вторых одеял не давали, зато разрешили накрываться тюфяками пустующих комнат. Тюфяки были под стать домику, промороженные насквозь, и согревалась под ними Люся к утру, когда надо было вставать. Но все равно ей здесь нравилось. Она много играла в волейбол, забыв про нараставшую беременность, и вспомнила, что когда-то умела красиво свистеть. Когда она выбила себе мячом палец, врач пансионата, молодой латыш, очень внимательно и почти безболезненно вставил его на место, сопровождая починку пальца красивым мужественным молчанием. О такой манере мужского поведения Люся за годы, прожитые с Левой, успела совсем забыть и теперь, к своему удивлению, чувствовала, что этот незнакомый латыш, про которого она знает лишь, что его зовут Янис, очень ей нравится. Что делать с этим Новым для нее ощущением, Люся не знала и тоже помалкивала. Когда палец был готов, Люся сказала, что прийти на перевязку сможет послезавтра, врач кивнул и сказал «я», что по-латышски значит «да». Люся сказала, что и по немецки «да» звучит так же, и Янис улыбнулся.
Накануне отъезда Люся с Янисом стояли в очереди в и какой-то полупьяный полковник привычно лез без очереди.
– Убирайтесь прочь, полковник! – громко сказала Люся неожиданно для себя не матом, а на аристократический м И добавила на современном языке: – Будем говорить с вами на партгруппе!..
Полковник, удивленный первой половиной Люсиной тирады и полностью ошалевший от второй, мгновенно испарился, а Янис смотрел на Люсю своими большими серыми глазами викинга, молча поглаживая ее руку в шелковой, перчатке; перчатки эти подарил ей он.
Янис дождался отправления поезда, сделал несколько шагов за удаляющимся вагоном, помахал ей и скрылся вида. Люся крепко зажмурила глаза, потом с силой их распахнула. Так. Все. Домой. У Таньки сол Левка блудит с нормировщицей. Ей через четыре месяца в декрет.
Люся взяла с пола чемодан и переложила его наверх, чтобы не разбить ногами подарки. Себе серв, Липе серв, свекрови – креп-марокеновое платье, пускай заткнутся! Георгий просил на него не тратиться. Таньке – забыла, а Левка наказан.
Пока пена размягчала шероховатость кожи – результат вчерашнего перепоя, – Лева Цыпин думал о жни, перебирая все «за» и «против», крутил свою биографию назад. «Против» было, как ни крути, больше. Лева медленно ворочал похмельными мозгами под уютный вжик опасной бритвы, которую Ханс Дитер Берг правил на офицерском ремне справа от Левы.
Лева
– Да-а-а, – Лева тяжело вздохнул.
– Вас? – спросил немец, чуть наклонившись к нему.
– Брей, – выдавил Лева, не открывая глаз.
Чудные люди, думал он о пленных. Хоть речку взять… На гибе, где она ближе всего к баракам подходит, разбили пленные ее на части: в одном месте воду брать, ниже – мыться, потом – стирать, и все с табличками. И интересно, теперь вон даже наши местные их правил придерживаются.
– Герр оберет, делайте ваше гезыхт…
Лева открыл глаза.
Перед ним стоял пожилой немец в очках и учтивым жестом предлагал приподнять подбородок. Лева задрал голову.
Не только одно похмелье мешало Леве вернуться в хорошее настроение. Было еще обстоятельство. Нормировщица Нина, с которой у Левы сложились отношения, заявила, что вроде беременна. Как по команде, главное: с одной стороны – Люська, с другой – Нина. А к бабке, обслуживающей Дедово Поле, – наотрез: или, говорит, рожать буду, или вези в Москву к нормальному врачу. Вот ведь чего надумала!..
Еще догадается Люське трепануть, как вернется…
– Эх, Ханс, Ханс… – вздохнул Лева.
– Битте? – замер парикм
– Да это я так, брей, – Лева усмехнулся. – Брей дальше. Родинку не смахни. – Лева ткнул пальцем в маленькую нашлепку над верхней губой.
Парикмахер намылил ему лицо, двумя пальцами нежно взял главного инженера за нос. Вдруг Лева открыл глаза и медленно отодрал его пальцы от своего носа.
– Слушай, – подался вперед Лева старого зубоврачебного кресла, добытого для парикмахерской в областной больнице. – Слушай-ка… А может, мне вообще отсюда… В Москву перебраться, а? Сколько можно на болоте сидеть? Людмила в положении…
Ханс Дитер что-то залопотал, пожимая плечами, но Лева уже прозрел окончательно.
Запело радио. Абрек, постанывая, заворочался в передней на сундуке, прихваченном с Дедова Поля. Терпеть дольше шести ему было трудно.
Люся заорала маленькой комнаты, чтобы сделали радио потише; орала она так почти каждое утро, но сделать потише было никак нельзя. Репродуктор висел в углу, а угол загораживал шифо Радио как включили в тридцать третьем году, так и не выключали. Даже когда маляры в сорок втором после пожара, учиненного Георгием, красили стены, радио работало. И громкость у него была одна – максимальная: включил, выключил – и все. Раньше звук никому в квартире не мешал. Липа считала: хочешь спать – уснешь. Теперь, после окончательного возвращения с Дедова Поля, радио стало беспокоить Люсю. Липа говорила: «У Люси нервы».
Абрек ворочался на своем сундуке осторожно, но Ли-J*3» разбуженная гимном, уже отозвалась псу, и тот стих, пока она одевалась.
…Пять лет назад Люся с мужем и двумя детьми насовсем перебралась в Москву. Перед этим она то и дело звонила матери и плакала в трубку, что дальше так жить нельзя. Левка пьет, Танька не учится ни черта, двухлетний Ромка разговаривает только матом. Да еще у Левки, по слухам, ребенок растет на соседнем участке…
Перебравшись в Москву и не обнаружив перемен к лучшему, Люся остервенела. Она была недовольна всем. Шумом молкомбината, напоминающим унылый бесконечный дождь, вгливыми круглосуточными выкриками диспетчеров на Казанском вокзале – этими вечными шумами Басманного, проникающими в квартиру сквозь двойные рамы, переложенные от сквозняков старой желтой ватой. Воротило ее и от стен, неаккуратно выкрашенных темно-синей краской. А, больше всего почему-то раздражали Люсю Липины картинки: портрет молодой Марьи, фотографии деда, Ани и Романа возле шифоньера. Слава богу, хоть идиотский Липин транспарант «Жертвы войны» отвалился со временем.