Королева Марго
Шрифт:
— Ну, хорошо, я уступаю вам «Будешь жить в почете». Посмотрим, как вы объясните «Умрешь грозной».
— Как я объясню? Очень просто: «Умрешь грозной»!
— Так что же? Разве она перед смертью была грозной?
— Настолько грозной, мадам, что она не умерла бы, если бы вы, ваше величество, так не боялись ее. Наконец, «Возвеличишься превыше королевы» — значит: приобретешь большее величие, чем имела, пока царствовала. И это тоже верно, мадам, потому что взамен мирского, преходящего венца она, быть может, носит как королева-мученица венец небесный; а кроме того, кто знает, какое будущее уготовано ее роду на земле.
Екатерина была до крайности суеверна. Быть может, ее не так пугало
— Пришла ли парфюмерия из Италии?
— Да, мадам.
— Вы мне пришлете в шкатулке набор косметических средств.
— Каких?
— Последних… ну, тех… — Екатерина остановилась.
— Тех, которые особенно любила королева Наваррская? — спросил Рене.
— Именно.
— Подготовлять их вам не требуется, не правда ли? Ваше величество теперь сведущи в этом так же, как и я.
— Ты думаешь? Как бы то ни было, они хорошо действуют.
— Ваше величество больше ничего не имеет мне сказать? — спросил парфюмер.
— Нет, нет, — задумчиво ответила Екатерина, — кажется, нет. Во всяком случае, если при жертвоприношениях окажется что-нибудь новое, известите меня. Кстати, давайте оставим ягнят и попробуем кур.
— К сожалению, ваше величество, я очень опасаюсь, что, изменив жертвы, мы ничего не изменим в предсказаниях.
— Делай, что тебе говорят.
Рене откланялся и вышел.
Екатерина посидела, задумавшись; затем встала, прошла к себе в спальню, где ее дожидались придворные дамы, и объявила им о завтрашней поездке на Монфокон.
Известие об этой увеселительной поездке весь вечер служило предметом разговоров во дворце и разнеслось по городу. Дамы велели приготовить самые изысканные наряды, дворяне — оружие и парадных лошадей; торговцы закрыли свои лавочки и мастерские, а городские гуляки из народа то там, то здесь убивали уцелевших гугенотов, пользуясь удобным случаем подобрать подходящую «компанию» для трупа адмирала.
Весь вечер и часть ночи прошли в большой суете.
Ла Моль в безнадежно грустном настроении провел весь следующий день, сменивший три или четыре таких же грустных дня.
Герцог Алансонский, исполняя желание Маргариты, действительно устроил его у себя, но с тех пор ни разу не виделся с ним. Ла Моль чувствовал себя покинутым ребенком, лишенным нежной, утонченной и трогательной заботы двух женщин, и воспоминание об одной из них всецело завладело его мыслью. Он, правда, имел о Маргарите кое-какие вести от Амбруаза Парэ, которого она к нему прислала, но в пересказе человека пятидесяти лет, не замечавшего или делавшего вид, будто не замечает, до какой степени Ла Моль интересовался всем, что касалось Маргариты, — эти вести были не полны и не давали удовлетворения. Надо сказать, что однажды к нему зашла Жийона, чтобы узнать, конечно, от себя, о его здоровье. Ее приход, блеснув, как солнечный луч в темнице, ослепил Ла Моля, и он все ждал, когда Жийона появится опять; но вот прошло уже два дня, а она не появлялась.
Поэтому, когда и до Ла Моля дошла весть о завтрашнем блестящем сборище всего двора, он попросил соизволения герцога Алансонского сопровождать его на это торжество. Герцог даже не поинтересовался, в силах ли Ла Моль выдержать такое напряжение, и лишь ответил:
— Чудесно! Пусть ему дадут какую-нибудь из моих лошадей.
Ла Молю больше ничего и не требовалось. Амбруаз Парэ, по обыкновению, зашел перевязать его. Ла Моль объяснил, что ему необходимо ехать верхом, и просил сделать перевязки с особой тщательностью. Обе
Ла Моль был бесконечно счастлив. За исключением некоторой слабости и легкого головокружения от потери крови, он чувствовал себя довольно хорошо. А главное — Маргарита, конечно, примет участие в поездке: он вновь увидит Маргариту! И, думая о том, как хорошо подействовало на него свидание с Жийоной, он ясно представлял себе, насколько благотворнее подействует свидание с ее хозяйкой.
На деньги, полученные на дорогу от родных, Ла Моль купил очень красивый колет из белого атласа и плащ с самым красивым шитьем, какое только мог поставить модный портной. Он же снабдил Ла Моля сапогами из душистой кожи, какие носили в те времена. Все было доставлено утром, с опозданием всего на полчаса против указанного времени, так что Ла Молю не пришлось особенно роптать. Он быстро оделся, оглядел себя в зеркало, нашел, что выглядит вполне прилично, хорошо причесан, надушен и может быть доволен собой; затем несколько раз быстро прошелся по комнате и, хотя временами чувствовал острую боль в ранах, убедил себя, что хорошее настроение заглушит физические недомогания. Особенно шел Ла Молю вишневый плащ, скроенный по его указанию — длиннее, чем тогда носили.
В то время как эта сцена происходила в Лувре, другая сцена такого же характера шла в доме Гизов. Высокого роста рыжеволосый дворянин, стоя перед зеркалом, долго разглядывал красный рубец, весьма некстати пересекавший его лицо; затем он расчесал и надушил усы, все время пытаясь с помощью тройного слоя смеси румян и белил замазать свой рубец; но, несмотря на эти косметические средства, рубец упорно проступал. Убедившись, что притирания не помогают, дворянин придумал другое средство: он сошел во двор, залитый лучами палящего августовского солнца, снял шляпу, поднял лицо кверху, зажмурил глаза и стал так разгуливать, стараясь, чтобы раскаленный воздух, струившийся потоком с неба, ожег ему лицо.
Через десять минут благодаря силе солнечного света лицо дворянина приобрело такую яркую окраску, что красный рубец на нем казался желтым, опять нарушив единство колорита. Однако дворянин был вполне удовлетворен такой расцветкой и постарался подогнать рубец под цвет лица, замазав его губной помадой. После этого он облачился в великолепный костюм, заранее доставленный ему портным.
Разряженный, надушенный и с ног до головы вооруженный, дворянин вторично сошел во двор и стал оглаживать крупного вороного коня, который был бы безупречен в смысле красоты, если бы не точно такой же шрам, как у его хозяина, нанесенный саблей немецкого кавалериста в одном из последних сражений междоусобной войны.
Тем не менее, очень довольный и собой и лошадью, этот дворянин, несомненно узнанный читателем, уже сидел в седле на четверть часа раньше остальных участников поездки, и нетерпеливое ржание его скакуна разносилось по всему двору гизовского особняка; ему вторило восклицание «дьявольщина!», произносимое на все лады — в зависимости от того, насколько всаднику удавалось справляться со своим конем. В конце концов лошадь была укрощена, стала послушной и податливой, признав законную власть всадника; однако победа далась ему довольно шумно, и этот шум, возможно, входивший в расчеты дворянина, привлек к окошку даму; тогда наш лошадиный укротитель приветствовал ее низким поклоном и получил в ответ самую милую улыбку.