Корона на завязочках
Шрифт:
Я никого не вижу позади себя и не знаю, кому говорю, что много раз приходила на Студию, но меня не принимали, хоть и объясняла, что я студийная, но люди молчали и смотрели, не мигая, и я уходила, потому что думала, что не туда попала, и все это так мучительно…
В павильоне необычно.
Свет, как от синей лампы, которой нас отогревали в детстве, когда болели уши или горло.
Почему все так странны, почему все молчат, и свет неживой?
Мне кто-то отвечает: «Потому что нету». — Чего нету?
«Зрителей нету. Зрителям показывают
Макс. Замечательный наш Макс. И фамилия у него замечательная, как раз подходящая к должности: Выкидайло.
Фамилия ли? Но вообще-то должность его называется красиво: кабельмейстер. Без него нет порядка в студии. Он держит кабель, чтобы телекамеры не путались в собственных артериях — кабелях, и следит за тем, чтобы порядок был… Чтобы лишние не шастали. Отработал — пожалте к выходу. И чтоб ни звука лишнего. Чтоб тишина в студии.
Зрители — за стеной.
Передача.
А потом и отдохнуть можно.
Макс любил «отдыхать». Но на работе — никогда. Ни-ни. И как праздник — брал баян.
Была у него странность: не любил он самых смирных, от которых никакого беспорядка: струнный квартет.
«Пилят, пилят, пилят, пилят… Уж лучше бы чечетку…»
И вдруг достает он из внутреннего кармана какую-то дудочку. Флейту ли, свирель…
Вот, говорит, жена баян продала…
И зажурчал на свирели. И заплакал. Лицо сморщенное, плачет Макс безутешно, как ребенок, утирается шарфом в полоску.
«Ты что, — говорит, — опять квартет привела? Зайди в студию, там один на фоно шуршит. Один на фоно в четыре раза лучше твоего квартета».
И снова приник к свирели…
А в синем свете студии сидит человек за роялем. Сидит на маленьком стульчике, голову запрокинул, глаза прикрыл, ему и свет не нужен.
А над ним что-то витает. И как оно — это «что-то» материализовалось, — неясно. Но — мороз по коже.
Мне некогда, я тороплюсь в своем сне, — боюсь, что он кончится. Смотрю через стекло, отделяющее павильон от пульта, ищу знакомую макушку. Маячит. Все в порядке.
И, как это бывает только во сне, вдруг рядом оказалась Настя. И вспыхнул яркий свет. А Настя сказала: «Я знаю, кто это. Я видела его на картинке на диске. Он Баха играл».
Верно. Играл. И сейчас играет. И оттого свет стал ярким: вот мы — слушатели и зрители. Все живое.
Разбудила меня внучка.
— Почему ты улыбаешься?
— Потому что мне снилась Студия.
Так и не смогла я объяснить ребенку более подробно, как я «работала в телевизоре».
Может, узнает со временем.
Сарабанда I
…«Почему у тебя такое лицо?» — «Какое?». Лёнька кончиками пальцев пощипывает кожу на лице, мелко-мелко, часто-часто: «Почему это?». Он сидит на маленьком сундучке. Я хорошо знаю этот сундучок, постоянный атрибут этой комнаты, комнаты тети Лены, моей московской родственницы, Лены Сигаловской. «Потому что у меня лицо старенькое», — говорит тетя Лена. «А у меня новенькое», — говорит Лёня. Ему было года три. Она склоняется
Рада, что выжила.
В углу ее крошечной полутемной комнаты — бывшего подсобного помещения Театра на Малой Бронной — стоит шкаф. А на самом верху — гипсовый бюст. Мужской скульптурный портрет. Я знаю, кто это. Его зовут Нистер. Она никогда не говорит «звали». Зовут. Сейчас зовут: Нистер. Дер Нистер. Он писатель. Это его литературный псевдоним.
Понятно, что псевдоним — это имя, которое человек сам себе выбирает, и тем интереснее узнать, что оно значит, потому что в этом заключен взгляд человека на самого себя. Дер Нистер в переводе с еврейского означает «тайно, незаметно делающий добро». Меня притянули слова «тайно, незаметно», потому что то, что осталось в памяти от двух мимолетных встреч с Нистером, ассоциируется с тишиной. Словно она жила в нем и он создавал ее вокруг себя. Лента памяти разворачивается так.
Лежу я клубком на том самом сундучке, на котором мой сын будет сидеть и задавать вопросы тете Лене лет через двадцать пять, ворочаюсь с боку на бок, не могу уснуть. Возле меня тетя Лена что-то воркует-убаюкивает… Нистера я вижу как темный силуэт, сидящий спиной к комнате. Перед ним зажженная настольная лампа: это всё освещение комнаты. Наверное, он читает. По комнате разлита тишина и покой.
И вдруг стук в дверь и входит странный человек. Странный потому, что нос у него вроде как перебит, или вмят у переносицы, и говорит он не то что громко, а несколько несоразмерно с тишиной этой комнаты, и хоть ростом невелик, а занимает почти всё пространство. Нистер подносит палец к губам:
— Ш-ш-ш, Соломон, — и кивает в мою сторону, — там спит девочка.
— Что это? Хранение нелегальных детей?!
Все рассмеялись, а я ничего не поняла. Теперь-то понимаю, что слово «нелегальный» было уже в контексте времени. Потом они шептались так тихо, что я вообще их голосов не слышала, только редкие слова странного гостя вылетали из тишины и гасли в воздухе. А потом все замолчали, а я уснула.
Утром тетя Лена спросила мимоходом, расставляя чашки, не помешал ли приход гостя, я сказала, что нет, не помешал, а тетя Лена, видно, чтобы объяснить что-то, говорит, что он актер… и после спектакля… актеры… не сразу остывают…
— Лучший в мире король Лир, — говорит Нистер. Говорит, как всегда, тихо, но так, что до сих пор помню: в слух впечатал. Я не знала, кто такой король Лир. Но что лучший в мире — легко поверила.
Сейчас перенесу себя на несколько десятилетий вперед, когда в старом советском фильме «Цирк» будет восстановлена сцена знаменитой колыбельной — сцена убаюкивания темнокожего мальчика разноязычной советской публикой. (Помните? «Многоуважаемый публикум СССР…».) В актере, что пел на идиш, я узнала того позднего гостя, что приходил тогда к Нистеру и Лене. Его звали Соломон Михоэлс.