Корона, Огонь и Медные Крылья
Шрифт:
Но хуже всего — она рассмеялась, как живая, пронзительно, и сказала мне:
— Горячая кровь — это хорошо, раб. Это никогда не бывает лишним. Я, положим, не голодна, но меня тут заждались дочери…
Тут из ближайшей двери с этим железным лязгом и звоном выскочили две такие же… с женскими головами, в гранатовых диадемах, в длинных серьгах, улыбаясь — и я понял, что это царевны, сестры Лучезарного, которые умерли молодыми.
Я хотел закричать: "Яблоня, Яблоня — моя госпожа, а не ты! Ты вообще мертвая, хоть и царица!" — но воздух никак не проталкивался в
Я вжался в стену; я понял, что сейчас меня будут жрать живьем, потому что я — просто раб, вещь, ничто, еда для таких, как они. Я подумал о Яблоне, о Яблоне, которая никогда не считала меня просто рабом — и я уже сам научился чувствовать себя ее другом, почти свободным — я, наверное, очень горячо подумал, потому что у скорпионов яд закапал с жал — а за мной громко залаяла собака.
Она махнула через мою голову, шикарным длиннющим прыжком — и остановилась, загородив меня собой. Сквозь стену прошла, как сквозь туман — настоящая, плотная — и я вдруг понял, что все остальное тут вовсе не такое же настоящее, как Сейад и я.
Сон, мираж, одна видимость. Тень, ага.
И сразу вздохнулось легко. Госпожа Алмаз и царевны вдруг показались мне полупрозрачными, как отражение в воде; они еще что-то говорили, но я почти не понимал, хоть и слышал голоса, как шелест ветра в листве или плеск ручья. Я положил руку Сейад на холку — и мы пошли сквозь царевен, сквозь Дворец, сквозь какие-то железные заслоны, залитые запекшейся кровью — и я проснулся.
Яблоня обняла меня, а Молния хлопнула по спине, и Сейад лизнула в щеку, мокро, как настоящая собака. Никто не спал, даже младенчик. Я увидел их лица — и сразу стало ясно, что все они побывали во сне в разных отвратительных местах, но Сейад их оттуда вывела.
От тепла Яблони я вдруг почувствовал приступ неожиданной радости на пустом месте — как иногда вдруг хочется взвыть с тоски на пустом месте. Даже задохнулся, когда целовал ее руки. Живи вечно, госпожа моя!
И мать Сейад я поцеловал в морду. Из благодарности. Она чихнула и снова меня лизнула.
Пчелка в это время ругала близнецов.
— Паршивое подземелье! — говорила она им. — Вы, горе-воины! Благородным женщинам снится всякая дрянь, их собираются… в общем, с ними могут сделать ужасные вещи — а вам и горюшка мало!
Близнецы переглянулись, и Ла сказал с ухмылочкой:
— Мы не можем следовать за госпожой Пчелкой в ее сны. Мы предупреждали, что людям тут лучше не спать, не пить и не есть — но госпожа сама пожелала отдохнуть…
Сейад тыкала носом хохочущего Огонька. Яблоня потрепала ее между ушей — и шаманка повернула голову; смотрела она по-человечески, но человеком так и не стала.
— Мы могли бы умереть во сне, да, Сейад? — спросила Яблоня. — Это и есть власть Солнечной Собаки в незримом?
Сейад широко улыбнулась, как улыбаются веселые добрые псы, и кивнула. Я подумал, жаль, что она не может говорить, пока собака. Но звери, даже волшебные звери, никогда не говорят — тут ничего не поделаешь.
— Может, все и не умерли бы, — сказал Хи. — От Яблони и Одуванчика
— Забавненько! — фыркнула Молния. — Выходит, вы привели нас сюда, зная, что не сможете защитить?! На верную гибель?! Хорошенькие дела…
— Если бы с вами не было шаманки, нам даже не пришло бы в голову провожать вас этим путем, — невозмутимо отзвался Хи.
— Чем быстрее вы придете в себя и отправитесь дальше, тем больше у вас шансов, — сказал Ла.
Никто не стал спорить.
Вблизи лестница оказалась шириной в три человеческих роста. А эти звездочки на стенах…
Короче, никакие не звезды, конечно. Светляки.
Такая гадость, что даже удивительно, как это издалека они могут так мило выглядеть. Толстые слизистые черви, в шевелящихся отростках; через прозрачное брюхо видны их темные потроха, впереди — слепая голова с шипастой челюстью, вроде стрекозиной, а сзади — обманный огонечек. Такой голубой и нежный, будто не на червяке горит.
Весь камень, на котором копошилась эта нечисть — наверное, до самого потолка, а может, и потолок тоже, затягивали тоненькие слизистые нити. Только это была не паутина, а вроде тех струек слюны, которые вытекают у спящих изо рта — но на этой слюне висела масса всяких ножек-чешуек-крылышек, которые остались от съеденных букашек. Кое-где я даже разглядел пустые мышиные шкурки — как бархатные мешочки, только с ножками и с пустыми дырочками на месте глаз; почему-то от этого было здорово неприятно, хотя мышь, в сущности, не такой прекрасный зверь, чтобы из-за нее слишком переживать.
А было ужасно, что их будто бы высосали через глаза, досуха. Не хотелось бы, чтобы от тебя так осталась одна шкурка, ага.
Молния потрогала пустую мышь пальцем. Пчелка хихикнула, а Яблоня посмотрела и отвернулась. Младенчика нес я, и ему, наверное, казалось, что еще ночь, потому что он дремал на моем плече, а от его тельца было очень тепло и пахло маленьким чистым зверьком — славно.
Может, меня иногда и бесит господин — просто потому, что на Яблоню у него больше прав — но Огонек уже стал половиной моего сердца. Половина сердца — Яблоня, половина — младенчик. Когда я о них думал, крылья чувствовал, как часть тела, даже если медь и не текла сквозь кожу.
Но это так, отвлеченности.
Потом мы страшно долго спускались по лестнице. И чем ниже спускались, тем виднее становился город.
Я не знаю, из чего они там строили дома. Не из глины, как все люди дома строят, и не из камня, как сообружаются царские палаты. Каждая стена выглядела черной и склизкой, как гнилая колода — и от нее шел мутный зеленый свет. Окон в домах я вообще не видел никаких, зато и с крыш, и с карнизов, и отовсюду свисали какие-то осклизлые лохмотья, будто водоросли с пирса, когда начнется отлив. Выглядело это все так противно, что никакой человек ни за что не остался бы тут жить по доброй воле — но близнецам все казалось нипочем.