Космополит. Географические фантазии
Шрифт:
Форс-мажор
Друзья решили, что я нарочно.
— В Париже? — сказали в трубку. — В апреле? Что же ты там делаешь? Посыпаешь голову пеплом?
— Почти, — ответил я на сарказм, ибо возразить было нечего.
На Елисейских полях зацвели каштаны, и городское небо залила весенняя лазурь, которую не портили самолетные выхлопы. Столь безмятежной я видел атмосферу лишь однажды — 11 сентября, когда в Америке отменили авиацию. Но сейчас все было по-другому: в городе царил почти праздничный хаос.
Вулкан — не террор, вулкан — форс-мажор,
Туристы, во всяком случае, переносили бедствие стоически. Особенно американские. Наземный транспорт им не светил, и в ожидании лётной погоды они перебирались по городу с чемоданами, не переставая фотографировать и жевать. С официантами американцы говорят по-французски, даже если им отвечают по-английски. По-английски они могли и дома, а сюда собирались всю жизнь. Как известно, после смерти праведные американцы попадают в Париж, а тут они — мы — в нем еще и застряли.
Стихия отключила обычный — ненормальный — распорядок жизни. Внезапно ты выпал из расписания, и появилась возможность сделать все, что откладывалось до следующей жизни. Теперь можно сходить в Лувр — дважды, послушать Рамо в церкви Мадлен, купить на базаре клубники, проведать Пиаф на кладбище Пер-Лашез, смотаться на блошиный рынок, устроить пикник в Булонском лесу, а главное — бродить по городу до ломоты в ступнях и немоты в коленях.
Парижа не бывает много, потому что он построен клином. Каждый бульвар кончается торцом и смотрит в три четверти. Прямой, но не скучный город кажется воплощением вкусной жизни, воплотившейся в роскоши доходного дома. Довольный собой и окружающим, у меня он вызывает зависть и неприязнь к современности. Иногда мне кажется разумным отменить за ненадобностью целые отрасли искусств — живопись, писание романов, архитектуру. Лучше, чем тогда, все равно не сделают.
— «Париж, — написал Вальтер Беньямин, — столица 19-го столетия».
Фокус, однако, в том, что тут оно так и не кончилось. Если Рим — вечный город, то Париж — вчерашний. XX век пронесся над ним, еле задев. В Первую мировую войну парижане обходились без круассанов, во Вторую — без отопления. Чтобы согреться, Сартр писал в кафе, теперь здесь целуются — даже американцы.
Внезапно над Монмартром образовалась туча, и стало хлестать.
— В дождь, — трусливо сказал я, — Париж расцветает, как серая роза.
— Лучше бы ты взял зонтик, — хмуро ответила жена.
Но зонтики, специально купленные от апрельских дождей титановые зонтики, дожидались нас в отеле, и мы спрятались под карниз. Когда небо расчистилось, в нем показался первый за всю неделю самолет. Пауза, похоже, кончилась.
Тавромахия
В Канаде интеллигентные люди не любят хоккей, в Англии — футбол, в Японии — сумо, в Италии — мафию, в Испании — корриду. Это и понятно. Мы тоже не желаем, чтобы иностранцы видели в нас медведей или космонавтов. Никому не хочется соответствовать национальному стереотипу. Гордые выделяются из толпы, остальные ценят то, что делает уникальным их культуру. Например — корриду.
Встав с Европой вровень, Испания еще не изжила провинциальных комплексов. Поэтому она прячет от иностранцев все, что отличает ее от них. В том числе бой быков. Коррида не подходит к круассанам. Она слишком вульгарна и простонародна. Ее слегка стесняются. Коррида — это атавизм вроде хвоста, киотских гейш, костоломного бангкокского бокса или карибских петушиных боев.
Не то чтобы вас не пускали на корриду. Конечно нет, тем более что ее не скроешь — о ней напоминает афиша на каждом столбе. Другое дело, что мадридские гиды предпочтут повести вас в оперу, барселонские — в собор, остальные — отправить на пляж.
Но вы не даете себя провести. Вы знаете, что такое коррида, отличаете пикадоров от матадоров и даже немного говорите по-испански: мулета, колета, карамба. Вы держите в голове все ритуалы тавромахии, ибо выросли на Хемингуэе, смотрели Гойю, слушали «Кармен» и читали репортажи, начинающиеся словами, которыми святой Августин описывал гладиаторское сражение: «Сперва это жестокое зрелище оставляло меня равнодушным».
Короче, вы знаете все — но не себя. Вы не знаете, как отнесетесь к тому, что через полчаса на нарядной арене совершится зверское убийство, оплаченное, кстати сказать, и вашим билетом. Честно говоря, вы и пришли-то сюда только затем, чтобы это выяснить.
Дилетанту понять корриду проще, чем знатоку. Мы смотрим в корень, потому что видим происходящее не защищенными привычкой глазами. Новизна восприятия компенсирует невежество. Пусть мы не способны оценить мужественную неторопливость вероники, пусть нас не трогает отточенность матадорских пируэтов, пусть мы только по замершему дыханию толпы судим о дистанции, разделяющей соперников.
Мы видим лишь то, чего нельзя не заметить, — всадников на лошадях, милосердно одетых в ватные латы, и потешно наряженных пеших. Сверху они напоминают оживший набор оловянных солдатиков. Тем более что их оружие — крылатые бандерильи и пики с бантами — кажется игрушечным.
Самый невзрачный в этой компании — виновник происходящего. Не больше коровы, он выглядит не умнее ее. Лишь вдоволь упившись пестрой параферналией корриды, вы начинаете уважать компактную, как в 16-цилиндровом «Ягуаре», мощь быка. Равно далекий хищникам и травоядным, он передвигается неумолимо, как грозовая туча, видом напоминая стихию, духом — самурая. Что бы он ни делал — невозмутимо пережидал атаку или безоглядно бросался на врага, — ярость в нем кипит, как свинец на горелке. Собаки нападают стаей, кошки — из-за угла, но бык всегда в центре событий. Завоевав наше внимание, он постепенно подчиняет себе всех, превращая мучителей в свиту.