Костер
Шрифт:
— Вот и утро, — проговорила Анна Тихоновна. — До свиданья вечером на спектакле!
Она так же тепло, как только что в саду Цветухин, дотронулась до его плеча и, в напутствие, слегка подтолкнула era.
Вернувшись к себе, она разделась и легла взволнованная, с боязнью, что, наверно, скоро не заснет. Но невозмутимый, бледный покой рассвета начал заплывать в комнату и клонить к дремоте. Веки быстро тяжелели. Впечатления суток стали смешиваться, несвязно порождая обрывистые картины.
Несколько раз она силилась ответить себе на возвращавшийся вопрос — неужели она в самом деле та маленькая девочка, которая жила на берегу огромной реки, с мамой, папой, братиком? Неужели девочка, которую актеры поймали в креслах театра, куда она
Она задавала себе вопрос не словами, а разрозненными воспоминаниями, и чем больше приходило воспоминаний, тем больше она ощущала, что засыпает.
Ей показалось, будто она сейчас уловит неуловимый момент, когда явь кончается. Возникло как бы еще одно воспоминание, но она успела себе сказать, что в жизни с ней не было того, о чем она вспомнила…
Она увидела себя маленькой и почувствовала, что укутана чем-то шерстяным, мягким и теплым. Это теплое было большой толпой, теснящей ее со всех сторон, почти несущей своими телами. У всех людей в толпе — свечи. И отец Аночки, прижатый к ней сбоку, тоже держит свечку в жилистой тяжелой руке. На нем праздничный шерстяной пиджак, и по бородатому светлому лицу с дрожью мелькают отсветы желтого свечного огня. Она понимает, что это — пасха, пасхальная утреня, и толпа с крестным ходом идет вокруг объятого ночью высокого дома семинарии. Аночка смотрит вверх и видит на низенькой звоннице кудлатого семинариста. Он таращит на нее белые глаза с пляшущими в них язычками огней и вдруг дергает обеими руками веревки колоколов. Трезвон оглушает Аночку, она прячет лицо в колючий, ворсистый рукав отца, и отец гладит ее по голове. Звон становится тише, тише. Толпа уже у входа в семинарский домашний храм, и, точно крылья сверкающей птицы, раздвигаются беззвучно двери, и народ начинает петь, и отец шепчет Аночке, щекоча ей ухо волосами бороды: «Что ты не поешь, пой!» И сам запевает — «смертию смерть поправ»… Его светлое лицо опять близко к Аночке, увлажненные глаза блестят, он говорит: «На, возьми, это тебе, ты давно хотела…» В руках у неё что-то холодное, гладкое. Это детские резиновые ботики. Она с радостью надела их, разбежалась, прыгнула и вот летит, скользя по накатанному ледку уличной канавки между тротуаром и мостовой. Перед ней бежит по льду, серебряным остриженным ноготком, отражение месяца. Она вот-вот догонит ноготок, но он убегает и дрожит, дрожит впереди и манит, играючи, вперед. Тут она видит — ледовая дорожка обрывается куда-то в яму. Она не может остановиться, ей делается жутко, страх перехватывает горло. Она слышит, кто-то нагоняет ее на коньках и кричит ей — стой! Но она мчится, и темная яма все ближе, ближе к ней, и она вдруг видит, что это Кирилл стремительно настигает ее, на страшной скорости поворачивается, соскабливает коньками со льда взвивающийся кверху снежный щит, и она срывается в пропасть. До нее еще долетает пронзительный свист коньков по льду, когда от грузного удара она содрогается всем телом и через силу раскрывает глаза…
Пробуждение Анны Тихоновны было тем переходом от тягостных снов к действительности, который в первый момент состоит из мучительного желания и полной невозможности понять — кончился ли сон.
Она лежала навзничь в незнакомой, залитой солнцем комнате, и с потолка сыпался на нее тонкий, как пыль, сухой дождь. Матрас под ней гудел звоном потревоженных пружин. В доме слышался женский визг с плачем. Где-то вдали, за стенами
Анна Тихоновна провела ладонью по потному лбу и ощутила прилипшие, царапающие зерна пыли. Визг раздался ближе, совсем рядом, и в то же мгновенье в комнату ворвалась с рыданьями хозяйка в длинной, до пола, розовой сорочке, перехваченной под грудями скрученным пояском.
— Мадам! Мадам! — крикнула она визгливо и, размахивая над головой связкой ключей, глядя перед собою остановившимися мокрыми глазами, промчалась к двери на террасу.
Анна Тихоновна приподнялась на локти и, вытягивая шею, поглядела через окно в сад. Хозяйка бежала по дорожке, до колен подобрав мешающий подол сорочки, взмахивая, словно дирижер, в такт бегу ключами.
Вдруг она дернула головой вверх, окинула взглядом небо, бросила подол, рванулась в сторону, упала. Не подымаясь, а только привстав на колени и часто передвигая босыми ногами, она поползла с дорожки в сторону и забралась под скамью.
В том гуле, который накатывался издалека и начал угрожающе приближаться, прорезался на высочайшей ноте свист. Нота стала быстро падать ниже и ниже, из свиста превращаясь в стон и стон переводя в вой.
Не думая, чего можно ждать или что надо делать, Анна Тихоновна сбросила голые ноги с кровати на пол и стала нащупывать туфли.
Солнечный свет дрогнул в этот миг, будто пересиленный молнией, и вместе с этим взблеском гром пал наземь и взвыл раскатами.
Удар опрокинул Анну Тихоновну и приплюснул к постели. Она зажмурилась от боли и от ужаса, что стены затрепетали, точно паруса. Она слышала дрожь дома, звон искрошенных и осколками протрещавших по полу оконных стекол. Она страшилась шевельнуться.
Потом, приоткрыв глаза, она увидала прямо у себя над головой углом впившийся в стену обломок винного бокала, колеблющиеся полусорванные гардинки и в саду, за выбитыми окнами, медленно, как крупные хлопья снега, разлетающиеся тополиные листья. Хмарь известковой пудры клубами затягивала солнце.
Тяжесть тела мешала ей встать, но, одолевая боль, она опять села в кровати. «Что теперь с женщиной в саду?» — подумала она, пытаясь оторваться от постели, но расслышала с террасы шлепающие по половицам шаги.
Хозяйка, в остатках папильоток на раскосмаченной и обсыпанной пылью голове, в измазанной травою сорочке, вошла и твердо остановилась. Протягивая кулак с зажатыми ключами, она погрозила ими Анне Тихоновне, как оружием и своим оплотом.
— Все ты! — насилу выговорила она от одышки, сдавившей грудь. — Такие, как ты…
Анна Тихоновна, еще не совладавшая со страхом и не понимая, что значат слова женщины, робко потянула на себя за угол одеяло. В глазах хозяйки слезы исчезли бесследно, щеки сухо пылали. Она оглядела стены, с которых все было сорвано, схватилась за голову, простонала:
— О-о! — и крикнула, снова оборачиваясь к Анне Тихоновне: — Будь ты проклята, с твоими русскими, большевиками! Это русские виноваты, ты, ты!
Анна Тихоновна увидала кровью ненависти горящий взгляд, и смысл бесстыдного крика обжег ее сердце.
Она резко накинула одеяло на ноги, выпрямилась, сказала негромко:
— Перестаньте болтать вздор. Оставьте меня!
— Ты! Ты! Вон из моего дома! — провопила хозяйка и пошла к себе, неожиданно осторожно выбирая, куда ступить босой ногой, чтобы не пораниться стеклом.
Вырвавшись из непрестанного гула, новый взрыв взревел неподалеку.
Анна Тихоновна упала на подушку, как в детстве, зарывшись в нее лицом. Единственное слово, в которое заключены были все чувства, безответно повторялось в ее голове:
— Неужели? Неужели…
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Анна Тихоновна лежала на кровати по-прежнему со спущенными ногами. Ее знобило, но она не могла двинуться. Тело не подчинялось ей. Только сердце глухой рабочей молотьбой выстукивало свой испуг.