Кожаные перчатки
Шрифт:
— Стоп, говорю! — поднимает палец Ираклий Константинович, внезапно озаренный какой-то идеей. — Стоп, говорю я. Повторите, пожалуйста, как вы сказали, Иван Иванович?
Звездная ночь, томная, душноватая, мягко стелется за окном, жарко мерцает ковш Большой Медведицы. Кто-то шепчется, кто-то целуется там, в сирени.
Украдкой тянется рука Ираклия Константиновича в карман чесучового пиджачка, снова он что-то глотает, глаза в мешочках, а трубку изо рта не вынимает, все дымит и дымит. Мы чертим, наколов на подоконники, на верстак и просто на пол снежно-белые листы ватманской бумаги. Не большие мы мастера чертить, это уж так. У меня все линии выходят почему-то толстыми, а условные обозначения — предательски похожими друг
Ираклий Константинович пишет на подоконнике объяснительную записку к нашему проекту. Он в домашних туфлях. Варвара принесла их в шутку. Но Ираклий Константинович тотчас облачился в них и был бесконечно доволен.
На стене тикают старые жестяные ходики с железным хламом вместо гирь. Сколько уже часов протикали они с тех пор, как Ираклий Константинович, потянувшись, сказал совершенно твердо:
— Еще полчасика, коллеги, и — баста!..
Первый в жизни костюм я купил в то необыкновенное лето. Купил на премию, полученную за участие в составлении проекта переоборудования нашего заводского электрохозяйства.
Конечно, это было историческое событие. Подбарахлиться мы все решили и вместо отправились на Петровку.
Надо сказать, и в то время швейные фабрики почему-то норовили шить костюмы на некий отвлеченный средний стандарт, презирая всякие иные человеческие вольности. Со мной была беда. Блондинчик продавец, тщедушный, с сонными глазами, сказал, кинув на меня равнодушный взгляд:
— Таких не бывает…
— То есть?.. — насторожился я, смутно улавливая смысл.
Блондинчик, вскормленный явно лишь на кефире, пожал плечами: понимай, мол, как знаешь. Сзади напирала очередь. Я чувствовал, как во мне постепенно закипает справедливый гражданский гнев человека, пришедшего доверчиво покупать в магазине за свои пречистые первый в жизни костюм. Я не знал, что полагается делать в столь грустных случаях, когда попираются надежды, но уже склонен был видеть в кефирном блондинчике корень зла.
— Не шьют таких, гражданин, — скучающе сказал он, глядя куда-то мимо. — Вы бы еще пострашнее вымахали…
— То есть? — повторил я, прикидывая ширину отделяющего нас прилавка. — Я что же, должен ходить голый, как марсианин?
Слово «марсианин» пришлось публике явно по вкусу. Настроение очереди заметно изменилось в мою пользу. Кто-то сказал: «Что они издеваются, в самом деле…» Кто-то посоветовал: «Ты требуй, парень, заведующего, чего там!»
Я видел, как ребята крутятся в кабинах перед длинными зеркалами, я не узнал в фиолетовом пижоне, который подмигнул мне в то время, как продавец одергивал на нем лихим жестом пиджак, нашего чудачка Лешку. Я не мог уйти в насквозь застиранной ковбойке и пузыристых в коленях штанах в компании таких отвратительных пижонов!
— Заведующего! — потребовал я дубовым голосом и присел на прилавок, показывая тем, что не уйду.
Блондинчик опять пожал узенькими плечами и куда-то неторопливо направился. И все-таки есть правда на этом свете, кто скажет, что ее нет, после того, как я обзавелся-таки новым костюмом? Можете представить, меня пригласили на склад, и он там висел, синий, новый, с двумя рядами черных пуговиц, глянувших на меня приветливо и ласково. Немного был он тесноват в плечах. Но тут уж была целиком моя вина. Заведующий, парень с комсомольским значком, чуть постарше меня, смешливый, расторопный, сказал на прощание:
— Носи, друг, на здоровье! Первый,
Мы шли по Петровке, шикарные, как манекены на витрине и такие же оцепенелые. Конечно, все глазели на нас, вся улица. Глазели небось и думали: откуда это взялись такие красавцы средь бела дня?
Мать всплакнула, увидев меня в новом костюме. Как я жалел, что не было в эти минуты Наташки!
Мне вдруг показалась тесной и очень бедненькой наша комната и старый поцарапанный шкаф, и мой сундук, на котором я никогда не мог как следует вытянуть ноги.
Да, люди в новом костюме бывают забывчивы и неблагодарны.
Необычайные события лета продолжались. Однажды, когда я пришел после работы домой, мать, чем-то встревоженная, сказала:
— Скорее. Тебя уж давно ждут…
Кто бы это мог ждать меня? Если ребята, то чего ж тут особенного. Может, вернулась Наташка? Может, она, наконец, вернулась и так соскучилась, что решилась все-таки сама прийти ко мне, перешагнуть порог дома, в котором придется жить?
Наташка! Как бы я встретил ее тогда, как она была нужна мне. Я подвел бы ее к своей маме, и мы все трое, смущенные, не знающие, что сказать, сели бы за наш старый стол с выцветшей клеенкой, разрисованной чернильными пятнами, не стершимися с тех пор, как я готовил за этим столом уроки. Наша комната и поцарапанный шкаф, и желтая этажерка с книгами стали бы выглядеть совсем по-другому; приободренные чужой и застенчивой молодостью, они, наверное, постарались бы произвести на гостью самое выгодное впечатление. «Смотри, — сказал бы я, — это мои книжки, а окно, правда, у нас широкое? А вон там, во дворе, рябина. Она будет совсем красная, красивая, когда выпадет первый снег, ты сама увидишь…»
Я вбежал в комнату, легонько отстранив рукой мать с порога.
Но в комнате не было Наташки. За нашим бедным столом с линялой клеенкой сидели трое мужчин. Помню, первое, что бросилось мне в глаза, это то, что быть вместе им не удовольствие. Аркадий Степанович, широкий, сутуловатый, почему-то угрюмый, повернул тяжелую свою голову к окну, постукивал пальцами по клеенке. Человек в полувоенной гимнастерке листал трепаный томик берроузовского «Тарзана», который он, видно, взял у меня с этажерки. Я этого человека знал, видел раза два, когда он приходил к нам на тренировки, вечно чем-то недовольный. Знал, что он какое-то начальство в нашем спортивном обществе. Помнил смутно, что зовут его то ли Юрий Ильич, то ли Илья Юрьевич и что Аркадий Степанович его терпеть не может, хотя всякий раз делает вид, будто это посещение начальства обязательно, в порядке вещей, и что этот самый Юрий Ильич или Илья Юрьевич для нас во всяком случае лицо значительное и уважаемое, должно быть таким.
Третьего я видел в первый раз. Он был в ярком спортивном свитере, лицо открытое и веселое. Он оказался единственным, кто реагировал на мое появление, кивнул, как старому знакомому, улыбнулся, словно хотел сказать: не робей, парень, ничего страшного.
— Здравствуйте, — сказал я.
Аркадий Степанович повернулся, отчего стул под ним натужно скрипнул, вскинул брови, сдвинул их и снова принялся постукивать пальцами по клеенке.
Человек с галстуком поглядел на меня, опустил голову, продолжал листать книжку.
У меня екнуло сердце. С чего это они заявились, может, беда какая со стариком? Аркадия Степановича я был, конечно, здорово рад видеть у себя дома, но он до сих пор ни разу у нас не был и вдруг заявился в такой компании…
Они молчали. Это было тягостно. Я оглянулся на мать, она стояла в дверях, подперев совсем по-бабьи рукой подбородок.
Была у меня в характере мальчишеская боязнь всего неясного, и от того становился я в таких случаях не в меру болтливым и всякий раз попадал впросак. Так и теперь, не выдержав, я с наигранной беззаботностью, ловко накинул кепку на гвоздь, спросил развязно: «Видали?» — затараторил: