Крабат, или Преображение мира
Шрифт:
Едва речь заходила об этом, Кунингас сразу становился резким. Дело не в плохом или хорошем характере человека, говорил он, а в том, что существует определенный общественный строй, при котором из любого достижения человеческого разума извлекается прибыль, и в том, что власть имущие могут использовать его во зло. Как только человечество освободится от этого, оно выбросит ваши исследования вместе с бомбой на свалку истории. Когда мы проходили мимо палаццо Питти, нас снова поразили гармоничные пропорции прекрасного здания - за день до этого мы внимательно его осмотрели, - и вдруг я стал постигать смысл многих наших парадных построек, потому что понял купца по имени Лука Питти, который непременно хотел сделать свой дворец самым красивым и роскошным во Флоренции, где господствовали
Мы вошли во внутренний двор палаццо - сад Боболи, и там - наступил вечер, и в саду уже горели свечи - я услышал концерт, теперь я вспоминаю, что это была "Le Sacre du Printemps" ("Весна священная", балет И. Стравинского), и балетная труппа танцевала перед маленьким египетским обелиском. Музыка и танец глубоко меня взволновали, я был захвачен вихрем чувств, вызванных разными, так сказать непараллельными, впечатлениями, которые воспринимались зрением и слухом. Эта музыка ассоциировалась в моем сознании с необузданным и воинственным Лукой Питти (наверное, он не был таким на самом деле) и одновременно с событиями, происшедшими в Петербурге в 1905 году, с восстанием пробудившихся угнетенных масс и - без всякого перехода - с эпизодом, о котором я часто слышал в детстве, о нем рассказывали просто и скупо, но теперь я увидел эту сцену так ясно, как будто пережил ее сам: два солдата ночью в рукопашной схватке в воронке от снаряда едва не убили друг друга - это мой отец и Николаус Холька; то, что они были одеты в одинаковую форму и родом из одной деревни, не имеет особого значения, лишь доводит абсурдность сцены до предела. В связи с этим эпизодом возникает в моем воображении маленький золотой крестик матери Артура Кунингаса: жопа кладет крестик в волосатую алчную лапу, а в ней уже лежит мертвый человек - его убили или заморили голодом.
Артур Кунингас нагнулся ко мне и зашептал, он был, как и я, взволнован: "Вы ищете для человека пути бегства из его человеческого состояния. Ваш путь ведет в тупик, он кончается пропастью, в которую человечество свалится и погибнет. Выживут мутанты, похожие на людей, здоровые, сильные, крепкие, умные - и еще бог знает какие, - но они будут необратимо возвращены в звериное состояние. Без возможности самоусовершенствоваться".
Я не впервые слышал от него подобные мысли и промолчал, ожидая, что сейчас он, как обычно, процитирует "Фауста", скажет, что лишь тот достоин званья человека, кто жил, трудясь, стремясь весь век, а он сказал: "Вы думаете, что вы Фауст. А на самом деле вы Мефистофель. И в этом пари вы проиграете самого себя".
Я слышал его слова, но в тот момент был не в состоянии вникать в их смысл, меня все сильнее захватывало то, что я видел и слышал, - стремление хореографа, режиссера или кого бы там ни было навязать мне с помощью танца иные ощущения, чем те, которые пробуждала во мне музыка.
Артисты почти обнажены. Белая кожа девушек отражает красный свет, который отбрасывают три костра, горящих по краям лужайки. Девушки все еще сидят на ветках ели и качаются; мужчины, разделившись за кострами на три группы, медленно, как бы в нерешительности приближаются. На их пути возникает невидимая преграда, и, соединившись в одну группу, они отходят в центр освещенного треугольника - кажется, будто они совещаются. Девушки спрыгивают с дерева и образуют хоровод, но это не круг, а тоже треугольник, в центре которого возвышается египетский обелиск. Внезапно хоровод распадается, девушки разбиваются на пары, лишь у одной нет партнерши, она, танцуя, ищет кого-то и приближается к обелиску - столбу. Вот она дотронулась до него, в страхе отпрянула, но другие девушки, все еще обнимающие друг друга, теснят ее к столбу. В такой же по форме столб сгруппировались танцоры, как тараном, пробивают они невидимую преграду, отделяющую их от девушек. Преграда разбивается, и столб врезается в дымящееся облако девических тел.
"Скучно", - говорю я, оркестр умолкает, и под елью стоит Айку, она обнажена и, поднявшись на цыпочки, старается ухватиться за самую нижнюю ветку.
Я окликаю ее. Она приближается и останавливается
Я касаюсь девушки. Она отшатывается: ты холоден.
Я холоден, потому что вижу статую, это не шедевр, у нее низкая грудь, острые ключицы и слишком плоский живот.
"Ложись на нее", - говорит Букя.
Зачем мне ложиться на нее, ведь я мозг, зачем мозгу женское лоно. Я вижу буксир, тянущий баржи облаков, но, если смотреть сверху, облака не похожи на баржи, они напоминают лежащую девушку с развевающимися пепельными волосами. Медленно поворачивается мне навстречу земля, и на той половине, где ночь, видны темно-красные разгорающиеся точки костров, а на той половине, где день, - черный стелющийся дым.
"В твоих руках власть", - говорит Букя.
В моей власти погасить огненные точки.
Я указываю на одну из горящих точек.
Там каменистая полупустыня, кое-где растут пыльные кактусы. Они выше человеческого роста, один куст поблизости от меня цветет, его розовато-красный цветок величиной с тарелку на небольшом зеленовато-желтом стебле увядает на моих глазах - лепестки сохнут, чашечка постепенно сморщивается, становится некрасивой и жухлой.
На востоке голые скалы упираются в яркое безоблачное небо, у подножия гор - селение или маленький городок, над ним возвышаются две огромные круглые, похожие на силосные, башни из алюминия, впрочем, может быть, лишь внешняя оболочка из этого металла. В городе неспокойно, повсюду собираются группы встревоженных, возмущенных, разгневанных людей, руки сжимаются в кулаки, слышны проклятья и угрозы, толпа скандирует, выкрики ударяют в грязные, желто-коричневые фасады домов с маленькими окошками. На перекрестках клубится пыль.
Площадь перед ратушей бурлит, волнение грозит перерасти в восстание, с балкона перед толпой выступает бургомистр, и громкоговорители разносят его речь по всей площади, слова разбиваются о каменные стены и исковерканными падают в толпу.
У дверей одного дома какой-то человек старается, насколько возможно, спрятаться в тень. Я спрашиваю его, что здесь происходит. Он представляется мне, как "водный инспектор", и из его слов я узнаю, что в его ведении находится какой-то, водопроводный кран. Обе круглые башни служат цистернами для воды, они снабжают весь город и принадлежат, как объясняет этот человек, "шефу". До полуночи ведро воды стоило один талла, теперь шеф поднял цену в четыре раза, а когда люди отказались платить, приказал закрыть краны.
Водный инспектор осторожно высказывает свое мнение: четыре талла - деньги немалые, но, с другой стороны, у шефа, видимо, есть причины для повышения платы. Бургомистр обещает начать с ним переговоры.
Но люди на площади не хотят переговоров, они грозят, что возьмут башни штурмом и утопят шефа в его собственной воде.
Букя, кажется, находит все это забавным, бургомистр вызвал полицию, сообщает он. Полицейские с водометами и легкими бронированными машинами широким кольцом окружили дом шефа. Водяные цистерны не нуждаются в охране, они надежно защищены проволокой, по которой пущен ток высокого напряжения.
На меня и Букя полиция не обращает внимания, и мы беспрепятственно подходим к вилле шефа. Она огорожена стеной выше человеческого роста. Виллу окружает необычайной красоты сад, огромный, как парк. "Мне кажется, он похож на Никитский сад в Ялте", - говорю я.
"Ты прав, - отвечает Букя.
– Таким он был во времена, когда Толстой..." Он обрывает себя на полуслове; я останавливаюсь и пристально смотрю на него: откуда он знает, как выглядело что-то во времена Толстого? Он улыбается и говорит: шеф вон там.
Шеф - человек моего возраста, у него густые седеющие волосы, он ведет за руку маленькую девочку, которая держит в руках корзинку. Такие корзиночки носят в католических странах дети, разбрасывающие цветы во время праздника Тела Господня. Только вместо цветов у девочки в корзинке белый хлеб.
"Добрый день!
– говорю я.
– Я хотел бы с вами познакомиться, и как можно ближе".
"Убирайтесь!" - говорит он.
"Для вашей же пользы", - говорю я.
"Сколько процентов?" - спрашивает он.