Крабат, или Преображение мира
Шрифт:
Эта песенка нам хорошо знакома, и мы знаем, кто написал для нее ноты.
Но тут встает вопрос - я обошел его в самом начале, но все же он должен быть поставлен в интересах общества, и прежде всего в интересах рабочих и служащих предприятий Гёрансона, имеющих право на социальную защиту, - вопрос, который нам не так легко и просто задать, он столь тяжел, что под его тяжестью можно сломиться, вопрос к другому человеку: как помешать осуществлению этого - напрашивается слово "преступного" - плана?
Голос комментатора смолкает, камера ищет другого человека,
Комментатор продолжает: "Этому человеку досталось самое тяжкое, что только может выпасть на долю отца. Он заслуживает нашего глубочайшего уважения, потому что чувство ответственности перед обществом заставило его принять это решение".
Голос комментатора дрожит, он глотает слезы, он растроган и полон сострадания.
Камера следует за Томасом Гёрансоном, который отправляется домой и там садится за орган, склонив голову. Его руки - узкие, с длинными пальцами, на правой широкое обручальное кольцо - машинально и бессильно опускаются на клавиатуру, и словно издалека возникают первые звуки, они нарастают, черпая силу в самих себе, и наконец выстраиваются во вступительную тему к Страстям по Матфею, а обретя в ней опору, уже увереннее выливаются в гениальный псалом мессы си минор.
Звучит Иоганн Себастьян Бах, его "Господи, помилуй" сопровождает четырех человек в белых халатах, один из них тот самый меланхоличный профессор психиатр, которого мы видели раньше, они входят в дом, поднимаются по ступенькам наверх, видны только их ноги, из них три пары в крепких, но стоптанных казенных ботинках. Ноги шагают торопливо, распахивается дверь, ботинки устремляются через порог. Псалом звучит щемяще и тоскливо, и шприц впивается в человеческое тело.
Сильные волосатые руки поднимают носилки, наплыв, и на экране руки, играющие на органе, все еще звучит "Господи, помилуй", звучит до тех пор, пока не захлопывается тяжелая дубовая дверь портала.
На экране долго - целую вечность - тяжелая дубовая дверь портала: она навсегда захлопнулась за Кристером Гёрансоном, которого я сделал разумным, а его родителей счастливыми.
Я смотрю на портал, не воспринимая того, что в заключение сообщает комментатор: Томас Гёрансон взял на себя управление гёрансоновскими предприятиями вместо своего сына Кристера, у которого помрачился разум. Человек побеждает судьбу, принимая ее вызов.
Светлый экран. Изображения нет, теперь все в курсе дела.
"Но как же шеф?" - с трудом выговариваю я.
"Шеф?" - переспрашивает Букя, делая вид, будто он никогда не слышал о таком человеке.
"Да, шеф!" - кричу я.
"Ах, тот самый шеф, продававший воду, которого ты сделал разумным, - припоминает Букя и сочувственно пожимает плечами.
–
"Однако, - говорит Букя, и в голосе его звучат ноты искреннего сочувствия, - памятник, о котором мечтала его маленькая дочка, город ему поставил. Очень красивый памятник".
Мы долго молчим.
Потом я спрашиваю: "Что такое человек, Букя?"
Букя отвечает: "Человек - это иллюзия для создания иллюзий, снабженная механизмом агрессии, направленным против себе подобных, и вследствие этого уникальная. Гениальное, но ошибочное направление развития. Он скоро добьется своего".
"Чего добьется?" - спрашиваю я.
"Устранит самого себя из этого мира.
– Букя улыбается, ему в голову пришла забавная мысль.
– Без человека мир был бы вполне сносен", - объясняет он.
Я хватаю камень и хочу бросить его в Букя. Но камень чересчур тяжел, он падает мне на ногу.
"Даже самый лучший мозг, - говорит Букя, насмешливо или задумчиво, трудно разобрать, - все-таки страдает от человеческого, пока он еще связан с телом. Только чистый мозг был бы совершенно свободен от аффектов. Подумай-ка, ведь у него нет семьи, он не принадлежит ни к одной национальности, ни к одной расе, ни к одному классу, он был бы воплощением чистого разума. Ведь это твоя цель!"
Он прав, но я не хочу с ним соглашаться. Пока я человек, я с ним не соглашусь.
"Человек только в том случае является человеком, если он старается преодолеть в себе низменное!" - кричу я.
"Браво!" - раздается чей-то голос: охотник в зеленом костюме идет к нам по лужайке. Я узнаю его, это тот самый писака, который на визитных карточках и на почтовой бумаге именует себя поэтом.
"Браво!
– повторяет он и усаживается против меня на большой камень.
– Человек действительно достоин звания человека лишь в том случае, - говорит он взволнованным, но менторским тоном, - если он помогает человечеству подняться на свою собственную ступеньку, причем сам он всегда должен карабкаться на ступеньку выше".
Он задумывается, можно ли в данном случае употребить слово "карабкаться" и достаточно ли точно оно отражает его мысль, потом кивает: да, карабкаться, потому что это слово выражает и напряжение, и стремление вверх.
Он прислоняет к камню свое отделанное серебром ружье, достает из кармана зеленой шерстяной охотничьей куртки синюю записную книжку величиной с осьмушку листа - в такие школьники обычно записывают слова - и заносит туда свою мысль.
"Дорогое ружье", - говорю я.
"Пушка, - поправляет он, - у нас говорят: пушка, когда..."