Крамола. Книга 2
Шрифт:
Судя по сегодняшнему секретному совещанию, дело уже доходило до ядерных зарядов…
И все-таки неприязнь к Кирюку началась позже, спустя год после нового назначения. Однажды Николай случайно оказался возле дома, где жил первый секретарь. Он бывал здесь раньше не один раз, больше того, милиционер из отдела каждый день заступал сюда на службу — у железных ворот стояла будка с окнами на все стороны света, — и даже как-то пришлось лично самому проверить сигнализацию на окнах и дверях дома Кирюка. Жил он в новом коттедже, построенном на высоком холме среди соснового бора. Стальная решетка на кирпичном фундаменте опоясывала вершину холма, и от ворот начиналась узкая, в одну колею, бетонная дорожка, всегда засыпанная листвой и
И вот, оказавшись возле дома Кирюка, Николай вдруг разглядел, что коттедж построен в стиле дворянского дома с высоким парадным, с колоннами, подпирающими лепной портал, но как бы осовремененный лоджиями и крытыми галереями. Вдоль центральной дорожки были разбиты клумбы и по всей ее длине — стриженые волны декоративных кустов, а вся остальная территория выглядела не тронутым цивилизацией сосновым бором. Николай остановился у решетки и, обвиснув на ней, долго смотрел во двор дома. В это время среди сосен неожиданно показался сам Кирюк.. Строгий горкомовский костюм, галстук, однако в одной руке палка, а в другой — корзина. Неподалеку от него брел его старший сын — мальчик лет двенадцати. (Секретарь горкома был человеком многодетным: последняя дочка его — ровесница Андрюшки.) Изредка кто-нибудь из них наклонялся и с восторгом резал гриб. В тот год был хороший урожай на белые. Потом они снова шли по хрустящему беломошнику и самоуглубленно шарили глазами по земле.
Борьба оставалась борьбой, а жизнь имела еще одну сторону, наполненную совершенно иными вкусами, чувствами и помыслами.
Глядя сквозь решетку и оставаясь незамеченным, Николай думал, что Кирюку, наверное, хорошо жить. Хорошо не от достатка или своего положения, а оттого, что есть высшее дарование природы — сама жизнь, и он это всегда сознает и чувствует. Ежедневно, ежеминутно, в борьбе и в покое. И еще хорошо потому, что он любит жить, и многообразие лишь обогащает эту любовь цветами и красками, чингизами и грибами, детьми и строгими костюмами.
На Николае же — милицейская форма, зимой и летом одним цветом, и уже почти ничего нельзя изменить! Не достичь такой любви!
Неприязнь докатилась по душе, как слеза по щеке, выдутая ветром.
И сейчас она таилась, разжигая отрицание всего, в том числе и разумного.
Кирюк вчитался в выбранную бумажку, делая паузу, чтобы начальник милиции смог вдуматься в свои слова и не дерзить. Он как бы отправлял дерзость Николаю на его собственный суд.
— Кстати, а где живет ваш отец? — с интересом спросил Кирюк.
— В Казахстане остался, в ссылке, — все-таки, сдерживаясь, проговорил Николай. — Правда, теперь в добровольной… Возьмите личное дело, у вас есть. Ведь я же — номенклатура.
— А что вы скажете о своем дедушке? Андрее Николаевиче? — прежним тоном продолжил секретарь. — Вы знаете, где он?
Вдруг засосало под ложечкой, и разом схлынул борцовский жар. Николай хотел сказать — в деревне, в колхозе «Светлый путь», однако чутьем уловил, что только Кирюку известно, где дед и что с ним. А с ним что-то случилось!
— Ну вот, так мы заботимся о своих стариках, — с легкой укоризной заметил секретарь. — В первую очередь вам бы о нем позаботиться. За город да за весь народ хлопотать проще, Николай Иванович. Прабабушка ваша потерялась. Теперь деда потеряли…
Николай был раздавлен, словно жаба, выползшая на дорогу, но предчувствие беды как бы стушевало собственную мерзость.
— Что вам известно? — хрипло спросил он.
Кирюк молча протянул ему телеграмму. Николай сразу же отметил, что адресована она на его домашний адрес, однако почему-то попала к первому секретарю.
Хотя теперь это было не важно…
— Поезжайте и привезите старика домой, — с оправданной, еще как оправданной брезгливостью выговорил Кирюк.
И так неровные строчки телеграммы прыгали перед глазами, но смысл можно было понять, прочитав лишь подпись под текстом — «главврач Люберецкой психиатрической больницы Жога».
Фамилия эта ожгла сознание, и он всю дорогу повторял ее про себя и пытался угадать, что за человек, носящий ее? Мужчина? Женщина? Старый или молодой? Представлял себе и проговаривал будущий разговор с ним, винился, каялся, и было все равно, каким человеком окажется главврач: дед стоял перед глазами таким, каким запомнился в последнюю встречу, одиннадцать месяцев назад. Он все время шел к нему и спрашивал:
— Неужели только в смерти прощать будем? Погоди, так нельзя жить. Мы ведь катимся вниз!..
Ничто — ни главврач со странной фамилией, ни мысленные разговоры с ним — не могло заглушить голос Андрея Николаевича. Оставалось лишь виниться и каяться. Хоть перед первым встречным.
Неужели только в смерти прощать будем?
Люберецкая психбольница — вся, от своих ворот и до последней палаты — словно кричала дедовым голосом. Помещалась она в старом монастыре, облепленном вокруг несуразными и оттого какими-то безумными сараями, погребами и гаражами. Свернув с дорожки, можно было бесследно кануть в этих трущобах, и если тебя отыщут, то уже, кроме как в затворники печальной обители, ты никуда не сгодишься. За полуразрушенными стенами вместе с психушкой располагались еще венерологический диспансер, госстрах, а в самом храме, ободранном и похожем на полуосвежеванную тушу животного, стояла пилорама. Какие-то люди в черных зековских робах кряжевали хлысты, отправляя бревна в сводчатую дверь притвора; с другой же стороны, через проломленную алтарную стену, выкатывали вагонетки с белым тесом. Внутри храма слышался звук, напоминавший тяжелое, запаленное дыхание человека. Странная, кажущаяся безумной для этого места работа пугала и зачаровывала воображение.
Все, что видел, Николай отмечал походя, в спешке, пока искал келью главврача. Страх уже был в сердце, но другой — неожиданно встретить на монастырском дворе деда. Ведь наверняка выпускают на прогулку! Или все-таки под замком держат?..
Главврач Жога оказался мужчиной средних лет, с аккуратной черной бородой и цыганскими глазами. Однако малоподвижный и какой-то прямой, словно постоянно держал на голове кувшин и опасался уронить его.
— Что с ним? — спросил Николай.
— Знаете, я хотел спросить у вас, — монотонно сказал «игумен», но взглянул с любопытством и уже больше не отводил взгляда.
— Проглядел я деда, — повинился Николай. — Мы с ним… Вроде и не ссорились, а… Неужели только в смерти прощать будем?
Он поднял глаза и замолчал. Главврач Жога неприкрыто изучал его. Изучал, как следователь подозреваемого. Пытливые, но прикрытые легкой поволокой глаза будто говорили: ну-ка, ну-ка, что ты нам еще скажешь?
И все, что бы теперь ни сказал, будет сопровождаться этим безмолвным «ну-ка, ну-ка…». Николаю стало не по себе. Безотчетный, навеянный странной обителью страх в келье у «игумена» обострился до душевного смятения и словно залепил рот. Он боялся не сумасшествия — разум оставался светлым и послушным, — а своих показаний, которые в этих стенах так легко принять за больной бред или уж отклонение от нормы. У человека по фамилии Жога была постоянная установка на больного, как у плохого следователя все люди — преступники. До чего же просто было угодить в затворники, в «послушники» скорбного монастыря! А надо высидеть перед «игуменом», выслушать, и только тогда ему передадут больного. Иначе не выручить деда! Хуже того, войдут санитары, принесут рубаху с длинными рукавами…