Крамола. Книга 2
Шрифт:
Затем она надела рубаху, от ворота до края подола исписанную химическим карандашом, дорожную рясу, почти новые кирзовые сапоги, повязала платок и сверху покрылась платом, застегнув его на булавку у подбородка.
— Оделась, — с облегчением вздохнула она.
Взяв котомку, она остановилась на пороге, еще раз оглядела свою келью и ей поклонилась. На улице она подперла дверь колом, прихватила палку и присела на бревнышко перед дальней дорожкой. Сенбернар поднялся из своего убежища, тряхнул отвисшими брылами и сел возле ног.
— Пойдем, перекрестясь, — проронила она, но еще не шевельнулась. — Пора…
Встала мать Мелитина, посмотрела на все четыре стороны с высокого холма, — даль-то какая кругом! Да ничего, глаза боятся — руки делают. Все равно надо идти, кто же еще сына-то найдет?
— Ну, тронулась
Сделала шаг, другой, третий — ноги легкие, легче бузинового посоха, едва земли касаются. Сенбернар обогнул ее, встал вперед и, опустив голову, побрел указывать дорогу.
Они шли медленно, без спешки, поскольку впереди была целая вечность.
17. В ГОД 1933…
Тринадцать лет Великого Забвения подняли село Березино из пепла и праха.
На месте сгоревших изб стояли дома — высокие, на подклетах, с рублеными дворами, поветями, с летними и зимними жилыми половинами, ставленные на прирост семьи и хозяйства. Убранные деревянными узорами окна глядели на улицу широко и открыто; дома не жмурились, не потупляли взор от стыда за своих плотников, что было раньше, а глядели на мир и смеялись, как могут смеяться лишь уверенные в себе, свободные люди. И поля вокруг села были ухоженные, раскорчеванные от мелких осинников, затянувших узкие места, горловины и опушки за смутные времена. Скот никто не пас. Надежно огороженный засекой, оврагом и рекой, он никуда не разбредался, и молодняк, выпущенный по весне, возвращался лишь глубокой осенью, по первому снегу.
И селом никто не правил. Не было тут ни старосты, ни священника, ни какого-нибудь председателя. И стариков, таких, чтобы могли составить общинный совет, тоже не было в Березине: долгая война прибрала их раньше, чем они стали стариками.
Березинским не удалось бы, наверное, и года прожить в забвении, не будь село последним по дороге. Далее же начиналась тайга, малообжитая, с непахотными поселениями у рек и проходимая только водным путем. И если бы село стояло на берегу, тоже бы не высидеть втихомолку. Однако до Повоя, до бывшего села Свободного, когда-то стоящего на крутояре, насчитывалось семь верст, и даже самые любопытные, проплывая мимо и причалив к зарастающей соснами поляне, поднимались на берег, несколько минут смотрели на печальную картину старого пожарища и спешили скорее покинуть страшное, неприветливое место. А чаще, кому приходилось сплавляться вниз или грести вверх по Повою, на минуту бросали весла, снимали шапки и глядели на разоренное село, как глядят на человеческий прах, оставшийся не преданным земле.
Березино жило натуральным хозяйством, забыв вкус настоящего сахара и настоящей соли. Вместо сахара ели мед — возле каждого дома стояли пасеки, а соль вываривали из болотных кочек. Мужики сами шили сапоги и гнали деготь, шорничали, плотничали, кузнечили, и когда иссякала работа, навоевавшиеся и натосковавшиеся по труду, они придумывали ее, и появлялись резные наличники, деревянные кровати с точеными ножками или просто расписные ложки. Руки, будто в воду погруженные в дело, не могли остаться сухими и постоянно просили работы. Женщины пряли, ткали и шили и, радуясь своему труду, вспоминали полузабытые песни.
После Ухода и скитаний Андрей Березин поселился на своей родине, построил дом такой же, как у всех односельчан, и уже больше не ходил искать призрачные Леса. С каждым годом он узнавал их в Березине, хотя здесь не было той благодати теплых ручьев и зреющих фруктов в садах. Зимой он учил ребятишек грамоте — чтению и письму, хотя сам не знал, зачем это нужно, если в селе нет ни одной книги, ни клочка бумаги. Любушка почти каждый год беременела и рожала, и с каждым ребенком Андрей ощущал какое-то обновление. Он пытался понять, разобраться, что же происходит с ним, с людьми, оказавшимися в полном забвении и изоляции от мира. Пережив трагедию, никто из односельчан уже через три года не вспоминал о ней, словно и не было ни артобстрела, ни пожара, и эта забывчивость казалась Андрею спасительной. Тяжкая память и груз прошлых испытаний оказались стертыми, вымытыми из сознания. Он чувствовал это по себе. Он прислушивался к своим мыслям, когда делал какую-либо однообразную работу, и пытался даже нарочно возбудить себя воспоминаниями, однако все — война, революция, Обь-Енисейский канал и даже «эшелон смерти» — будто выщелочились из памяти, и осталось лишь какое-то смутное, полуосознанное представление о них. Это напоминало сон или бредовое воспоминание о Лесах. Вроде было. Сознание хранило события, напрочь лишенные их сути: что это было? Зачем? Во имя чего? И было ли?
Великое Забвение было не только оттого, что мир забыл о разгромленном и сожженном селе. Выходило так, что и люди забыли о мире.
Точнее, будто бы забыли, поскольку старались жить негромко, не высовываться, когда по реке плывет лодка или баржа, не ходить без особой нужды за пределы, обнесенные засекой. Люди подразумевали, что мир еще существует где-то, и живет, и, возможно, процветает, но по другим, чужим законам, по собственному укладу, и им, людям, нет никакого дела до того мира.
И скорее всего селу не удалось бы жить в забвении, не спасла бы его ни тихая, полускрытная жизнь, ни зарастающая дорога, ни засека и натуральное хозяйство. И даже миф о погибших полностью селах и людях, оставшийся в памяти соседствующего с ними мира, не мог бы на такой долгий срок защитить село от проникновения извне чужаков. Андрей догадывался, что главная причина этого забвения все-таки состоит в другом. Нарушилась извечная связь, объединяющая разрозненные общины в один народ. О людях, брошенных на произвол судьбы в сгоревшем селе, забыли не только существующая власть, но и крестьяне из других общин, из других деревень и сел, потому что не нуждались более в них. Пропала нужда в соседях, исчезла потребность взаимообразного единения, и каждая община, находясь в одном мире, под одним небом и на одной земле, как бы искала уединения. Долгая война, безвластие и смута, кровь и произвол, охватившие народ изнутри и снаружи, как болезнь охватывает человеческое тело, разорвали, расчленили его плоть на множество кусков, кровоточащих и пока еще живых. И теперь каждый кусок этой плоти стремился обволочься коростой, заживить раны и накопить внутренней силы, чтобы потом, в неоглядном будущем, соединиться вновь.
Это напоминало Андрею существование и жизнь живой природы. Если в стаде заболеет одно животное, то оно жмется к здоровым, старается проникнуть в самую середину стада, поскольку ищет защиты и помощи. Но ежели болезнь охватывает всех, то стадо разбредается, расходится по сторонам, чтобы лечить хворь в одиночку. Кому суждено пасть, тот падет. Однако те, кто выживет и одолеет болезнь, вновь сойдутся в стадо.
Существование народа, независимо от помыслов и воли власти, довлеющей идеи и политики, все‑таки подчинялось вечным законам существования живой природы. Все, изобретенное умом человеческим, достигнутое цивилизацией, оказывалось в таком случае беспомощным и необязательным и не могло сохранить ни внешней, ни внутренней сути народа, как пудра на лице не может спрятать слез и горя.
Народ распадался, чтобы, как в лихую чумную годину, каждая его часть могла построить свой обыденный храм.
Наверное, только так, в Великом Забвении, завоеванная Батыем Русь смогла сохранить себя, выстоять под игом и дожить до далекого часа, когда родится и возмужает тот, кто зажжет свет и соберет народ.
Андрей думал так и боялся думать. Ему казалось, что жизнь в забытом селе не проживают, а пьют ее, как пьют в сильный зной и жажду воду, почерпнутую из пересыхающего источника. Сначала нужно было дать воде отстояться, чтобы весь ил и муть осели на дно, и только затем пить, но осторожно, бережно, чтобы не поднять осадка. Не усмиришь в себе жадность — и напьешься грязи.
Осенью тридцать третьего года период Великого Забвения оборвался резко, как если бы с сонного, согревшегося человека сдернули одеяло, предоставив холоду его наготу.
О том, что возле бывшего села Свободного причалила какая-то баржа и выгружает на берег народ со скарбом, Андрей узнал от женщин, ходивших по ягоду. Они прибежали едва живые, рассыпали по дороге бруснику, потеряли корзины, и дети, завидев матерей в таком состоянии, заплакали. Любушка не могла говорить. Она лишь показывала рукой куда-то на лес и повторяла: люди! люди! люди! — а звучало это слово так, будто за нею гнались звери. Дочки Люба, Лиза и Лена вцепились в ее подол и заревели в голос. Сыновья Иван и Петр, помогавшие отцу делать выездные санки, стояли молча, по‑мужски опустив руки с инструментом и печальные головы.