Крамола. Книга 2
Шрифт:
Он обрадовался, что камера общая, большая, человек на тридцать. Его сразу же приняли за своего, за крестьянина-мужика: народ в камере сидел холстяной, посконный и незадачливый, однако уже привыкший к тюремным порядкам, поскольку старший камеры определил Андрею место возле параши. По дороге Андрей сильно промерз, к тому же в камере было холодно, и сейчас он никак не мог согреться. Не снимая овчинного кожуха, он лег на нары, прикрыл глаза и стал прислушиваться к разговорам. Речь шла, как и в есаульском ГПУ, о коллективизации. Андрей еще плохо представлял, что это такое и почему ею захвачены языки и головы мужиков, однако то, что слышал, напоминало ему разговоры
И здесь, в тюремной камере, мужики хотели разрешить этот вопрос. Некоторые предлагали бежать из обжитых мест, уходить на Восток, на Север или подаваться в город на стройки. А большинство уже не верило ни в спасительные побеги, ни в колхозную, ни в единоличную жизнь. Время от времени после шумных споров в минуты передышки кто-нибудь повторял сокрушенную фразу:
— Натворили делов. Сами натворили… При царе на землю эвон какие законы крепкие были. А нынче то дадут, то отберут…
Похоже, в России опять произошла революция: разворошили муравейник, разгребли холм до основания, чтобы заставить муравьев строить заново. Пока они трудятся — все будет спокойно. И когда люди в России привыкнут к бесконечному и бессмысленному труду, станут послушными и безропотными, можно из них формировать легионы для мировой революции.
Поздно вечером Андрея вызвали на допрос. В следственной камере тюрьмы сидело сразу четверо следователей, и одного взгляда хватило, чтобы понять, насколько велик к нему интерес. Однако сначала они молча рассматривали Андрея: сапоги, холщовые портки, рубаху из домотканого полотна. Кожух велели снять и положить у порога.
— У вас была грудная жаба, — вдруг спросил один из них, по-видимому старший. — Сейчас она не мучает вас?
— Не мучает, — сказал Андрей.
— Как же вам удалось вылечиться? И где? — был вопрос.
— Не помню… Болезнь прошла сама собой. Я перестал ее чувствовать. Вы привезли меня сюда, чтобы справиться о здоровье?
— Да, и это тоже, — заметил другой следователь. — Хотели узнать, в каких местах лечат неизлечимую болезнь.
— Я этого не знаю, — проронил Андрей.
— Знаете, — возразил старший. — Могу вам сказать — где. В высокогорной пустыне Монголии, в монастырях ламаистов.
— Возможно…
— Давно оттуда прибыли? — спросил старший.
— Я не был в Монголии. — Андрей поднял голову и встретился взглядом со следователем: тот заранее не верил ни в один его ответ.
— Хорошо, нас это абсолютно не интересует, — неожиданно заявил тот. — Лечение — это личное дело. Вы — человек образованный и должны быть благоразумным. Тем более сами работали в ревтрибунале и с нашей кухней знакомы. В двадцатом вы самовольно оставили дело государственной важности и бежали. Уже этого достаточно, чтобы вынести вам высшую меру. Если даже не вдаваться в подробности, по каким политическим соображениям. Но сейчас у вас появилась возможность искупить свою вину перед Советским государством. Предлагаю вам добровольно выдать ценности, полученные в качестве взятки от бандита Соломатина в двадцатом году. — Следователь заглянул в бумажку. — Десять пудов золотого песка.
— Я не получал золота, — сказал Андрей.
— Вы знаете Соломатина? — мгновенно спросил старший.
— Да, знаю. Я возвращался из Казакова и был захвачен им на дороге, — признался Андрей.
— А потом отпущен?
— Он отпустил меня. Но с условием, что я налажу переговоры с властями. Соломатин хотел уйти в Монголию и просил пропустить его по дорогам.
— За это вы получили взятку?
— Я ничего не получал, — спокойно повторил Андрей, — Золото Соломатин обещал, но не мне, а властям, когда он пересечет границу.
— И вы просто так начали налаживать переговоры? — Старший поднялся и подошел к Андрею вплотную. — Неужели вы думаете, что мы настолько наивны, чтобы поверить в это? Прошу вас, не спешите с ответами. Вы получили взятку от Соломатина и были ею повязаны. Потому он вас отпустил и поверил. Потому вы и пошли к военному комиссару и председателю губчека. У нас есть письменные подтверждения их, с какой настойчивостью вы требовали пропустить банду в Монголию.
— Я требовал, чтобы не проливать лишней крови, — невозмутимо проговорил Андрей. — Соломатин воевал за красных. Он был партизаном.
— Так вы его защищаете и сейчас? — удивился старший. — Защищаете бандита?.. Вы и тогда его защищали, помните?
Андрей заметил, что один из следователей что-то быстро пишет, оставаясь безучастным к допросу.
— Помню, — сказал он.
— А помните, как воевали с ним? — в упор спросил старший. — И не пускали его грабить город Есаульск?
— И это помню…
— Почему же так резко изменилось ваше отношение к нему?
— Я начал понимать, кто он, — раздумывая, выговорил Андрей. — Начал разбираться, что происходит…
И запнулся, озаренный внезапной догадкой.
Никто из этих четверых не верил в историю сговора с бандой Соломатина, во взятку, золото, лечение у монгольских монахов. И они все прекрасно знали, как все было. С Соломатиным тогда пошли на хитрость: приняли его условия, разрешили передвигаться по дорогам, разумеется, под наблюдением и конвоем, и в пределах советских границ устроили ему засаду, наняв для этой цели бурятских кочевников.
Они все это знали и все-таки возводили заведомую напраслину на бывшего председателя ревтрибунала. Вешали на него взятку, золото и сговор с бандитами. Ему готовили уголовную статью. Но дело было в политике, и Андрей начинал понимать, зачем сейчас ОГПУ пытается вывалять его в уголовной грязи, уличить во взяточничестве, в жульничестве, в корысти.
Это была месть.
Месть «своему», который когда-то не захотел мазаться в крови и умыл руки. Месть за то, что он, Березин, не захотел даже использовать хитрый ход, вывернуться из ситуации «законным» путем и отойти в сторону. Возможность такая была у Андрея. Попроси он медицинской комиссии — и с грудной жабой его бы не стали держать на тяжелой работе в ревтрибунале. Он мог перейти на хозяйственную или канцелярскую службу и спокойно остаться в хороших отношениях с Советской властью.
Он не захотел. Он ушел, найдя в себе силы отказаться от всего и, по сути, поставить себя вне закона. Это нельзя было считать чистым предательством общих интересов или перебежкой в стан врага. Но с их точки зрения это была измена: революции без крови не бывает, и если уж все уделались в ней по горло, так и ты не ходи стороной, лезь в эту трясину, мажься вместе с нами. Чтобы никто потом не смел ткнуть пальцем, чтобы потом в одно горло, одним ором кричать и доказывать — революции без крови не бывает! Иначе как же оправдаться, если потом, через много лет, начнут ревизию, если потомки пожелают узнать, почему светлое будущее добывалось такой кровью и почему самая гуманная революция делалась таким жестоким и негуманным образом. Потомки могут промолчать, оставаясь в неведении, но могут и спросить, если останется хотя бы один вот такой, не пожелавший пойти со всеми.