Красная тетрадь
Шрифт:
– Ну ладно, проверим, про нас-то жандармам все и так известно, – прошептал Давыдов и сказал вслух. – ВЫ бы поосторожнее в словах-то, господин хороший. Мы тут все, конечно, свои люди, но знаете ведь – и у стен уши случаются. Провокаторы, конечно, в революционной среде долго не живут, разговор с ними короткий, но, сами понимаете, пока разоблачат, пока то да се…
– Да, разумеется, вы правы, Гавриил Кириллович, я просто выпил лишнего и… Прошу прощения, господа, Василий…
– Разумеется, разумеется. А то ведь иногда такие вещи случаются… – не унимался Давыдов. – Вот, товарищи пишут, недавно провокатор Ландезен целую группу в самом Париже провалил… Ну, возмездие его в свой час настигнет, конечно…
Измайлов
– Революция, а не реформы должна решить все проблемы! – влез в уши Измайлова голос Гавриила Кирилловича. – Просто так богатые и знатные власть не отдадут. Значит, это должно свершиться насильственным путем. Революция! Когда возмутительное неравенство классов будет уничтожено, народ станет сам выбирать себе достойных правителей.
– Революционеры – да! – заорал Сигурд Свенсен, вскакивая и роняя на пол Хайме. – Русские революционеры – правильные парни! Реформы – да! В Норвегии нет реформ, и это – плёхо! Они убили русского царя! Бомба – бух! И теперь другой царь бояться и ловить революционеров! Весело! Вот у нас был такой случай…
Илья подмигнул Хайме, она подошла к Свенсену и решительно заткнула ему рот куском пирога с рыбой. Сигурд выплюнул пирог на пол, обнял калмычку за плечи и, ужасно фальшивя, запел «Марсельезу».
Пьяненький метеоролог Штольц в углу демонстративно заткнул уши.
– Все-таки эти норвежцы ужасные дикари и свиньи, – интимно приклонившись к старому Якову, сказал он время спустя. – Живут там среди своих скал, лопают треску, никакого тебе развития, никакой культуры. Вот мы с тобой, Яков, как представители древних и культурных народов, можем это понять… Ты ведь меня понимаешь? Сыграешь мне?
Яков послушно кивнул, а Штольц, шевеля в воздухе пальцами и притопывая ногой, принялся напевать мотив старой немецкой песни, которую когда-то пела ему мать.
Волчонок перебрался поближе к взрослым и, скорчившись в углу лавки, внимательно прислушивался к разговорам, наблюдая одновременно за лицами собеседников. Лисенок заворожено следила за Яковом, настраивавшим скрипку. Зайчонок подобрала с полу выброшенный Свенсеном пирог и теперь деловито доедала его – она очень не любила, когда пропадали хорошие продукты.
На маленькой
Хозяева почтовой станции уж не ждали никого на ночь, и поначалу были недовольны беспокойством. Впрочем, разглядев опрятно и недешево одетую, смущенную старушку, полнотелая Агафья перестала ворчать, сноровисто развела огонь и, кроме чая, предложила вновь прибывшей постоялице гречневой каши со шкварками.
– Небось, горяченького-то давно не кушали, – усмехнулась она.
– Давно, доченька, ох давно, от самого, почитай, Екатеринбурга, – согласилась старушка.
За чаем Агафья уселась напротив, подперла ладонями круглые щеки и приготовилась получить свою долю: байки и истории из чужой жизни, которые и заменяли в избе на тракте все прочие развлечения.
Старушка поняла ее правильно, спать ей не хотелось (от долгой дороги она приноровилась дремать в санях), да и самой хотелось поговорить. Агафья же выглядела бабой доброй и участливой.
– А что ж, Гликерия Ильинична, за какой надобностью-то в преклонных годах в Сибирь двинулись? – начала расспрос Агафья. – ВЫ ведь, я погляжу, не из простых?
– Дворянка я, доченька, из калужских дворян, вдова, а нынче почти в самой столице проживаю, – с достоинством произнесла Гликерия Ильинична. – В Ораниенбауме собственный домик у меня, садик, живу с котом да с компаньонкой…
– А к нам почто же?…
– Ох, милая, это долгая история, да странная…
– Так рассказывайте ж! – Агафья нетерпеливо облизнула губы, сплела длинные, красивые, похожие на молодые морковки пальцы, унизанные многочисленными дешевыми кольцами.
– Был у меня сыночек, – начала Гликерия Ильинична, доставая маленький кружевной платочек и привычно прикладывая его к пока сухим глазам. – Свет наш с Михаилом в окошке. Иные на своих детей весь век жалуются, а нам и укорить не за что было: всем удался. И собой хорош, и в науках понятлив, и к родителям почтителен. Мишенька-то мой рано умер, жили мы на пенсию, небогато, однако сыночка я доучила. Да и как не доучить, если у него все аттестации на «отлично» да «весьма хорошо»! Потом получил он назначение сюда, к вам, в Сибирь. Я-то, глупая, радовалась. Я в их делах не понимаю, но он мне рассказывал, а я верила: должность хорошая, с перспективой, деньги для начала – более чем приличные. Глазки у него горели, а мне, как матери, чего боле надо? Лишь бы дитя счастливо было. В Сибири, помню, говорил, возможности – преогромные, недра – богатейшие, люди – вольные, крепости никогда не знали. Обустроюсь, говорил, маменька, женюсь, выпишу тебя к себе и станем жить припеваючи. А пока буду писать тебе и все подробно рассказывать, чтобы ты все доподлинно обо мне знала, словно мы с тобой и не расставались вовсе. А только… – в этом месте Гликерия Ильинична беззвучно заплакала, а Агафья согласно пригорюнилась ей вслед. Она и сама была неплохой рассказчицей, и ей уж давно было понятно, что такое благостное вступление просто-таки решительно предполагает печальный конец. Не торопя собеседницу, хозяйка выждала время и лишь после сочувственно спросила:
– И что ж…
– Ни одного письма я от своего сокола так и не получила! – всхлипнула старушка. – Сгинул, ровно и не был никогда!
– Ох, ох, ох! Горе-то какое! – поддакнула Агафья. – А что ж с ним случилось-то? Доехал ли сюда-то?
– Не знаю, ничего не знаю, – прошептала Гликерия Ильинична. – Знакомств у нас нету, присутственных мест, где разузнать, я с молодости до дрожи боюсь… Тот человек, что на службу его брал, умер о том же годе, а более никаких следов… Вроде бы разбойники тогда на карету напали…