Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 1
Шрифт:
А – правильно ли это будет? – прошло по министрам сжатие.
Покровский, едва за пятьдесят, обычно вяловатый, с приспущенными веками, обвисшими усами, в речи и обращении всегда мягкий, – тут твёрже обычного выразил, что подавлять оружием ни в коем случае нельзя, подавление не поможет. А надо – идти на крупные уступки.
Но это уже был разговор внутренний. Князь Голицын отпустил Хабалова и Балка.
И, уже никем не охраняемые, часовые стрелки закатывались далеко за час ночи.
Министры негодовали, что военное командование ничего не знает и не умеет.
То –
Кульчицкий поворачивал ухо на каждого говорящего, а сам ничего не выражал. У Раева был вид самый удовлетворённый, у Добровольского самый кислый, но они не вмешивались. У Барка нарывы, Беляев, может быть, просто нарисован на канцелярской промокательной бумаге, глаза за большим пенсне, а усы приклеены? Протопопов отдыхал, красиво закинув голову. Тревожными фразами обменивались Риттих, Шаховской, Кригер – все деловые. Но и они знали каждый только своё ведомство и не ведали, что делать против неугомонной толпы.
Если развешивать такое объявление – так это что ж, начало осадного положения?
Осадное положение имело бы то преимущество, что тогда по закону прекратились бы всякие собрания, – а значит, и занятия невыносимой Государственной Думы? Или нет?
Распространяется ли на Думу? Это спорный вопрос.
Да вот какая теплилась надежда у князя Голицына: завтра – воскресенье, в воскресенье забастовка не имеет смысла, её нет, и на улицу не повалят, каждому своё время будет жаль, – и так всё утихнет? Так и кончится, дай Бог?
В этом правительстве, столько раз за войну сменявшемся, сменявшемся, сменявшемся – до потери уверенности, до потери значения каждого, и где половина, включая председателя, только и думала, как бы отделаться от своей должности, – на что ж и могла быть надежда? – на умеренность, на соглашение, на течение времени. В этих двенадцати грудях оставался ли хоть кубик настоящей борьбы?
Оставался. В министре земледелия Риттихе, по молодости втором. Из младших сотрудников Столыпина, он и с Думой состязался безстрашно, как было забыто со столыпинских времён, – и сейчас, не теряя достойного вида, отличных манер, с пенсне на привскинутой голове, говорил твёрдо, волнуясь.
Что жестоким уличным безпорядкам и массовому калечению полиции может быть противопоставлена только сила и ничто другое, как это и делается во всякой иной стране, хотя бы и Франции, в подобных обстоятельствах. Если в войска уже стреляют из толпы – то что же остаётся войскам? Безпорядки потому и приняли такой затяжной характер, что власти хотели избежать кровопролития. Но ужас перед пролитием крови обманчив: если упустить время, прольются несравненно б'oльшие потоки, даже моря крови. Только решимость не останавливаться перед немногими жертвами может остановить это расхлябанье.
Очень непреклонно и неприкрыто это сказал. Все стихли.
И тогда Покровский, кривя губы, несильным голосом, но с призвуком насмешки отозвался:
– Вздор. Вот это и есть губительный путь, Девятое января. Только – крупные уступки. И безотлагательно.
Надо было на что-то решаться? О, как не хотелось! Да смеют ли они без Государя? А он – в Ставке.
О, скорей бы возвращался Государь! (Да всего-то три дня как уехал.)
Тут доложили о прибытии вызванного начальника Департамента полиции. Пригласили его для объяснения.
Какие бывали раньше легендарные главы полиции! – всем существом в струне полицейской службы, воодушевлённые вровень с революционерами и полагавшие собственную жизнь на защиту политического строя. Вошедший действительный статский советник Васильев был – нет, совсем не из них. Показался он неуверенным, даже жалким – и только один Протопопов озарился ласковой к нему улыбкой. Имя «Васильев» никогда не гремело, и тут не помнили, как он выдвинулся и почему. (А нравился он жизнелюбивому Курлову тем, что за службой не забывал себя, любил выпить, играл в карты. При Курлове он хорошо поднимался, потом застыл, а сейчас при коротком возврате Курлова в министерство, под его рукой, стал директором департамента.)
Место щекотливое, но Васильев старался не замазаться в реакционность, а слишком мрачные предсказания петроградского Охранного отделения последние месяцы освобождал от пессимизма, чтобы не огорчать начальство. Так и сейчас в эту тихую ночную комнату Васильев вступил не овеянный, не обуренный событиями этих дней, но с подсчётом своих донесений.
Смотрели на этого Васильева. И видно, что – не настоящий. А не ущипнёшь, доводы сходятся у него. Отпустили.
А Васильев, кланяясь, напомнил почтительным взглядом Протопопову: сегодня ждёт министра к воскресному обеду, ведь вон уже воскресенье, стрелки – за два часа завалились.
И никто не мог удержать их хода.
Ах, какая отдохновительная тишина в отшумевшей ночной столице! И что бы ей задержаться на наступающее воскресенье! И потом после воскресенья?..
Да главный-то вопрос был – не улица сама, а конечно – Государственная Дума. Она-то и была возбуждающий центр волнений, она и поддерживала духом своим безпорядки. Но она же могла стать и ключом к успокоению, если с ним освоиться? Завтра, в воскресенье, не будет и Думы, как хорошо. Но в понедельник там ожидаются резкие речи – и как их остановить?
Покровский, мало шевелясь на своём диване, меланхолически отозвался, что с Думой надо ладить, с Думой надо уметь работать, а без Думы жить нельзя.
Как ни уныло это было произнесено, но очень убедительно. Да эти запуганные измученные министры только и искали, как бы поладить с Думой. Восклицания думских ораторов – это были ужалы от тучи ос, министры не знали, как отмахиваться.
Как же, однако, с нею можно поладить, возражал уверенно Риттих, если вот по хлебному вопросу после всех речей совершенно ясно, что Дума ничего существенного не может возразить против мероприятий министра земледелия, а одобрить голосованием тоже не может, потому что никто в Думе не имеет морального права соглашаться с правительством.