Красное колесо. Узел II. Октябрь Шестнадцатого
Шрифт:
Кто фыркнул. Кто плечами пожал.
И Брусилов – тоже удержался выразить.
Республика – тёмное дело. Надо… осмотрительно.
Да и князь Львов – только запрашивал, а на деле уже тем вынуждал?
Кандидатура очень неожиданная. Но поговорили – стали соглашаться: а ведь кадровому военному, вот никому из нас, да и не справиться сейчас. Да и кто из нас пошёл бы в этот сумасшедший петроградский котёл?
(Отчего же?)
Нужна фигура именно общественная, и даже левая, и даже демагогическая. Керенский, хотя не зная в военном деле ни уха ни рыла, – как раз и подходит? Может, при
(Вздор.)
Гурко протестовал: принять такого министра – это уже совсем не ставить себя ни во что. Предложил – Ободовского: тоже общественная фигура, тоже энергичен, но очень деловой и много работал по военно-техническому снабжению.
Алексеев озабоченно ушёл к родственнику Львова.
Потом – снова заседали, и всё так же безформенно и безнадёжно. Вспомнили «Декларацию Прав Солдата», в середине марта авантюрно напечатанную в газете Совета, потом, правда, опровергнутую, что только проект (но в окопах читали и усвоили). А вот вынуждают и отзывы Главнокомандующих. И – если теперь Керенский? Ведь не отвергнет.
Ещё и весь сегодняшний развал мы сможем как-нибудь переболеть, если только не введут официально ещё эту декларацию. Если объявят и её – спасенья нет. Тогда уже – погибла русская армия.
– Тогда – нельзя дольше оставаться нам.
Суровый Щербачёв, с горбатым носом, острым взглядом, лишь чуть моложе Брусилова, ровесник Алексееву, а ещё обильные густые волосы, – ответил, что как бы ни было безысходно, вожди не смеют бросать армию.
А Гурко:
– Если правительство безсильно отклонить эту декларацию – оно должно само в полном составе уйти. И пусть Совет правит. И ведёт армию.
– Ну вот поедем да сами всё правительству и изложим?
Гурко: ничего не даст.
А Брусилов горячо, с надеждой:
– Наш приезд произведёт большое впечатление на правительство. И на столицу. А тут, сколько бы ни сидеть – мы ничего не решим.
Удручённое котастое лицо Алексеева выглянуло чуть пободрей.
Но там, министрам, всего не выскажешь так откровенно и полно, как мы здесь. Надо подготовить: о чём говорить. И распределить – кому.
– Ну уж если ехать, – приговорил Гурко, – то поставить им ультиматум: объявляют «права солдата» – мы все подаём в отставку одновременно.
145
День перестал отличаться от ночи: клубится мрак непроглядный и ночью, и днём. Весь мир стал – страдание, цвет его – чёрный, это переклубливается в нём, и кажется, уже не может пробиться просвет или найтись опора.
Всё одни и те же мысли плыли через неё, и только их она слышала.
Что именно произошло – Алина и сама не могла назвать. Что именно происходит, какие выходы тут станут искаться – охватить недоступно. Но, с её тонким ощущением вообще чувств, Алина догадалась, что внешние условия, вот и совместная жизнь, вот и все его новые заверения – никакие не могут помочь: что между ними двумя рухнуло непоправимо.
Алина всячески отгоняла эту мысль, не признавала её, не верила ей, но – чувство такое пришло: что жизнь её разгромлена, раздавлена навсегда. И теперь – изобретай, уступай, прощай, забывай, а вернуть прежнего всё равно нельзя.
Она была – его царица. А – кто теперь?
Он не хочет это вернуть.
У Чехова прочла: «Как я буду лежать в могиле один, так и живу, по сути, один».
Мо-ги-лёв.
Могилёв – и стал её могилой.
Рухнуло непоправимо, придавило безпомощную Алину, и она лежала как в параличе, а когда не лежала – то как лежала, и когда не ночь, то как ночь, всё смешалось неразличимо. И эти безконечные часы суток оставались силы только осознавать свою безысходную трагедию. У какой женщины ещё когда была такая ужасная судьба: ведь он всю жизнь её любил, и сегодня ещё любит, – а рухнуло. Когда не любят – легче, отваливается. Но – любя??
Его надо бы сотрясти, чтобы он очнулся.
Но – как его пронзить?
Он даже стал избегать разговаривать. Внешне соглашается – лишь бы не слушать.
А вот что – все эти муки перенести на бумагу. И дать ему читать.
Мой Обвинительный Акт – так и написать вверху листа. И каждый упрёк, который жжёт невыносимо, записывать под следующим номером.
1. Ты унизил меня не только изменой – но ты растоптал… Ты перестал ценить и понимать, какая хрупкость тебе была доверена…
От страданий иногда отнимается соображение. Но надо изложить ему отчётливо, он должен знать мои терзания.
2. Из-за тебя… И эту самую большую мою жертву… никогда не оценивая и не возмещая…
Боже, как жалко свои задушенные возможности! Напишешь-напишешь – и хлынут слёзы.
3. А что ты вообще дал мне за всю жизнь? Ты лишил меня простора! Ты сделал меня своей послушной тенью.
Говорили Алине: «Ведь вы же – личность, зачем вы так растворились в нём?» Зачем?.. жена да подчинится мужу?.. Да можно сказать: она никогда не жила так, как бы ей хотелось. Всегда – не все потребности бывали удовлетворены.
Ты не поддерживал моих увлечений… Ты гасил мои порывы… А мои порывы – это лучшее во мне. Но если не удалась твоя жизнь – почему нужно замыкать и делать безцветной мою?
4. А чем когда-нибудь ты для меня пожертвовал? Какой ты совершил для меня подвиг?..
Есть упрёки, уже не раз брошенные ему в лицо. А есть – непрорвавшие, как нарыв, они-то и мучат больше всего. А никому не выскажешь, неловко и Сусанне. Так пусть – ему!
5. Ты убил во мне все желания одно за другим – кроме одного, которое разгорается, оттого что после твоей измены оно открылось ненасыщенным. И оттого, что оно оскорблено…
Ах, если бы мне больше легкомыслия в молодости и потом – мне не было бы так тяжело сейчас!
Как прогнать мучительные мысли? Сядешь и растравляешь себя си-минорной похоронной сонатой Шопена. Нет, жить мне, по-видимому, больше невозможно. Это – ужас, которого человек не может вместить! Безумствую от мысли, что он не томится по мне, как я по нему. Оправдать его может только полная неспособность понять женскую душу.
Нет! Ничто не может его оправдать! Иногда – припадки бешеной ненависти к нему! Чувствуешь в себе силу на зло, какой никогда не испытывала. Он ещё не знает, как обманутая женщина умеет мстить!