Красный свет
Шрифт:
– Мы советские люди. Но мы евреи. И твои родители это знают. Им, наверное, не нравится.
– Мы теперь все одной нации, – сказала Татьяна.
– Так никогда не будет.
– Муж и жена – одна плоть, – сказала Татьяна. – Если муж еврей, значит, я тоже теперь еврейка. А Соломон – русский.
– Не говори глупости, – сказал Моисей. – Ты просто хорошая жена.
– Теперь вы моя семья. Теперь вы мой отец, – сказала Татьяна.
– Этого не нужно. Не надо так говорить.
– Я должна быть с вами. Только Соломон не пишет.
– Не бойся, – сказал Моисей, который отдал на войну четырех сыновей.
Глава шестая
Список кораблей
1
– Гитлер
– Мудрый капитан переждет шторм в гавани. – Она подхватила метафору.
– Высокая волна ломает в гавани суда. На суше не спрятаться – ураган сносит крыши. Спасение в том, чтобы идти в открытое море.
– А что будет с командой?
– Это их работа.
– А женщины и дети? Что делать тем, кто просто живет?
– Помните вторую часть Фауста? – Недавно я читал вслух Гёте, про домик Филимона и Бавкиды, который оказался помехой генеральному плану. – Любящие не спасутся.
Зачем так сказал, не знаю. Мы только что были близки, а физическую близость часто называют любовью. Елена оттолкнула меня:
– Вы нарочно вспомнили? Автор плана – Мефистофель! Впрочем, я знала, что Адольф – черт!
Так бывало всякий раз: после страстной любви, потная, со спутанными волосами, задыхаясь, – она говорила о политике. Некоторые пары курят после полового акта, иные засыпают – мы же начинали спорить. Она отталкивала меня и лежала одна, не стараясь прикрыться. Говорила – и ровное дыхание постепенно возвращалось к ней, полная грудь вздымалась реже, бурые соски уже не дрожали. Ровным голосом, разве что иногда ударения ставились излишне резко – так Фуртванглер порой усиливает бешеную вагнеровскую ноту – рассуждала о политике Гитлера.
– Допустим, мы в открытом море… Но это не мой корабль! Я брала билет на другое судно! Вам не кажется, что корабль перегружен? Зачем Гитлеру Австрия? Зачем территории в Чехословакии? Зачем он возбуждает Квислинга? Для чего бомбил Испанию? И главное: зачем убедил молодежь жертвовать собой? Откуда у него это право? Почему вы молчите?
А я смотрел на струйку пота, стекавшую между грудей.
– Извольте отвечать! – Елена умела говорить властно, не уступала в этом отношении Адольфу.
Даже интонация была как у Адольфа: немедленно! я хочу! дайте! Подобно детям, они приходили в неистовство, если их требований не замечали. Ведь они хотели простого – безраздельной любви.
За время наших встреч с Еленой Гитлер стал канцлером Германии – и власть его разочаровала. Гитлер оставался романтиком, по-прежнему любил многочасовые беседы, по-прежнему вел себя как богемный философ: спал до полудня, ложился в три часа ночи, однако теперь собеседниками были не политические авантюристы, но офицеры рейхсвера, а потом уже и вермахта. Порывистость выделяла его среди ленивых мюнхенских интеллектуалов, он казался себе человеком действия; а на фоне прусской муштры порывистость выглядела как неловкость. Адольф импровизировал на митингах, едко шутил, но за его плечом стояли уже не мюнхенские горлопаны 23-го года, а молчаливые прусские гвардейцы. Часто случалось так, что его поспешная мысль или резкое слово – то, что в Мюнхене позабыли бы через полчаса, – обретали характер приказа для солдат, помнивших маршировки Фридриха. Не думаю, что Адольф ожидал таких безусловных реакций на свои импровизации. Он ярился, если его понимали неверно: так злимся мы на официантов, неверно понявших заказ. Адольф кричал, стучал по столу, дергал щекой, впадал в истерическое состояние. Я словно слышал, как он орет: «Позовите метрдотеля! Я просил другое блюдо!» Однако кончилось тем, что Гитлер привык к тому, что любое его слово – приказ, а уж как приказ исполнят – сие зависит от случая; если напортачат, можно отдать приказ новый. Отныне его бесило, если пожелание не исполнялось немедленно.
Его внешность, внешность
Гецом он стать не сумел, хотя был окружен многими гецами. Богемное расписание суток его спасало – он цеплялся за свою прежнюю жизнь, желая хоть как-то отличаться от прусского окружения. Каждый день стоил года – и я злился, что Адольф спал подолгу. Я составлял графики лекций, я готовил свои беседы с Адольфом; надо было объяснить ему и то и другое – о, сколько всего надо проговорить преподаватею и студенту, прежде чем студент начнет понимать истинный смысл атлетизма Микеланджело.
Но вот он выходил из спальни в столовую, разогревал себя разговором, прокручивал одну из своих пластинок (я слышал, что русская поэтесса Ахматова так называла свои отработанные на публике истории), ковырял вилкой спаржу, пил остывший кофе. И мои планы на детальную беседу – отступали перед его эмоциональным характером. На глазах сотрапезников в нем просыпалась воля к власти – и любые упреки отступали перед обаянием лидера.
– Оставьте это на потом, милейший Ханфштангль! Оставьте ваши лекции по истории искусств, и займемся польскими границами!
И Елена была столь же требовательна:
– Не смейте молчать! Оставьте в покое свои кальсоны! Ваш Адольф – черт! Соблазнил Германию!
Я действительно хотел одеться, не умею вести дебаты в голом виде.
– Елена, – сказал я примирительно, – вы столь напористы… Я же, боюсь, истратил с вашей помощью большую часть энергии. Вы не возражаете, если мы поужинаем? Мне нужны силы: завтра придется маршировать на демонстрации.
– Проклятые демонстрации! И холодно уже для демонстраций!
– Да, вы правы, погода не балует.
– Зачем только мы переехали в Берлин!
За окном был Берлин тридцать восьмого года. Берлин – серый город, холодный город. Не жемчужно-серый, как Париж, а тухло-серый, напоминающий цветом дохлую крысу. И небо над этим городом тоскливо-бетонного цвета. И дома здесь красят в цвет испражнений холерного больного – в грязно-желто-серый цвет. Серый пар поднимается от наперченных берлинских bullet, жирных котлет с чесноком. Вы едите котлеты, вас мучает жажда, вы пьете буро-серый жидкий чай из грязно-серых фаянсовых чашек. В Берлине есть парки и пруды – и ничто не мешает этому городу стать красивым и воздушным, но сам воздух в Берлине серый, от него жухнет листва и мертвеет вода в прудах. В городе широкие удобные проспекты, но в нем задыхаешься. Немцы так любят уют затхлых комнат, что ненавидят красоту площадей, для них платц – это место, где маршируют, а не сидят у фонтанов. Ах, разве можно вообразить в Берлине очаровательную пляс де Вож или Контрэскарп? Под красотой немцы понимают добротность. Толстая женщина красивее худой, толстая сосиска вкуснее тонкой сосиски. Когда Гитлер со Шпеером планировали возвести колоннады и стелы, поставить скульптуры атлетов и антикизировать пространство площадей, я указывал им на то, что для начала было бы недурно заказать голубое небо, которое должно сверкать в просвете между колонн.