Крайняя изба
Шрифт:
— Посмотрим, посмотрим… какой ты будешь, — сомневалась бабка. — Я в твои годы всего натерпелась. И поколачивали меня, и из дому выживали.
— Кто выживал? Кто поколачивал? — взыграло благородство в захмелевшем Вадиме.
— Квартировщики… кто. Кто, окромя их, могет.
— Неужто так прямо и выживали? Хозяйку-то?
— Выживали! Ей-бог, выживали! — перекрестилась бабка. — Как вспомнишь, так прямо нутро ноет, — прижала она руки к груди. — Далеко ходить не надо… стояла у меня однова летом бригада плотников — нашенские все. Дом оне разбирали поблизости, в Пахомово перевозили. Дак оне больше выпивали, чем робили. Стану им выговаривать; стыдить их: «Че вы, че вы, мужики, делаете?..» А оне мне: «Энто
— Вот фрайера! — по-прежнему полыхал благородством Вадим. — Жаль меня не было. Я бы их всех самих под лавки запхал!
— Но, но… у них ведь тоже ручища.
— Не имеет значения, — закатывал, словно готовясь к схватке, воображаемые рукава Вадим. — И не таких субчиков делали…
— Гляди-ка, — удивилась бабка. — И верно ведь золотой человек стал! Че ж это я, старая, раньше-то не догадалась? Подносила бы тебе помаленьку — и куды с добром… не изводил бы ты меня.
— Да, — подхватил Вадим, — промахнулась, бабка. Тогда бы мы с тобой друзья-приятели были б… водой не разольешь. Я сегодня и вчера намахиваю топором и, как вспомню, как представлю тебя молодой, с косищей твоей, так вроде и сил прибавляется… какая краса пропала.
— Почему пропала?
— Ну как же… ведь никому не досталась.
— А несорванный-то рано цветок всех еще больше радует… Ты думаешь, и мне не выпало ниче хорошего? Думаешь, уж я совсем разнесчастной жила? — наперла вдруг горячо бабка. — Не-ет, и у меня кое-че было… Бы-ыло! — пропела она умильно. — Помню, в молодости-то, найдет на тебя дурное, выскочишь после дождичка из дому, побежишь куда-нито к речке, на луг, задерешь подол-от и давай по мокрой траве носиться. Трава уж согрета солнышком, мягкая, теплая, так и нахлестывает, так и нахлестывает по голым голяхам. После в речку бухнешься… в платье прямо, как в парном молоке пластаешься. И так у тебя на душе, помереть готова… — Бабка умолкла с напряженным выражением на лице, ворошила, должно быть, памятью многое в своей жизни. — А зимами, помню, нажогаешься веничком, накалишься на полке, выскочишь из баньки и опеть ныр… токо в снег уже, не в воду, ежели он мягкий да глубокий. Ага, прям в снег, — озорно подтвердила бабка, — а кого бояться… изба-то с краю. Это в середке деревни могут подглядеть, а тут посвободнее. Братцев я своих не очень стеснялась, ежели и увидют… Я, бывало, пол-огорода по снегу исплаваю, здоровой была, редко прибаливала. Запрыгну обратно в баньку, волосы по спине поленом бьют, скатались в снегу, замерзли, а самой хоть бы хны.
— Хватит, перестань, бабка, — поднял, будто сдавался, руки Вадим, — не своди ты с ума нас. Это ж последняя пытка.
— Дак ведь я себе рассказываю, — очнулась как бы, попросила прощения бабка. — Кажная ж баба всю жись че-то ждет, томится… тут и все ее счастье. Такими уж нас бог создал. Для бабы самое лучшее — побаловаться, поиграть, а не до конца доводить. Конец-то ей частенько горюшком оборачивается.
Гера и Вадим переступали с ноги на ногу под пристальным, насмешливым взглядом бабки: один скрюченный, тощий, в майке его мог вместиться еще один Гера; другой мясистый, мускулистый, с толстыми волосатыми ногами, в пижонских цветных трусиках.
— Мне, поди, ужин собирать? — спросила бабка. — Оно хошь за стол и грешно… раздетым-то, да господь милостив. А то и не поспите вы, опеть ни свет ни заря соскочите, в обратную-то дорогу.
— Да, да… завтра нам рано подниматься.
— Токо вон дождь расходится. Как вы по дождю-то?
Наутро мы и верно не смогли выйти в поселок. Бабка оказалась права. Ночью дождь разошелся, шумно стекал сейчас с крыши, шуршал в палисаднике, в необлетевших еще черемуховых
Мы несколько раз просыпались и снова засыпали, просыпались и засыпали. А когда насовсем проснулись, то долго не вставали, нежились в нагретых постелях. Слушали дождь, слушали овчушек, их пронзительное частое блеяние во дворе, жалобы их на дождь, топоток их тонких копытец по настилу, слушали, как бабка хлопочет на кухне, стучит и бренчит там, как шипит там горячая сковородка, смазанная маслом, — разобралась-таки бабка с блинами — мучной, сладковатый запах наполнял избу.
Ощущение было тихое, радостное, точно в далеком детстве, когда ты уже потревожен, но полностью еще не прогнал сон, когда чувствуешь близость матери, снующей по дому в утренних заботах, когда чувствуешь, как она тянет время, как ей не хочется поднимать, тормошить тебя. И такую в это время испытываешь к ней благодарность, такую любовь!
— Ну, навалялись? — наведалась к нам от печи бабка. — Ай как вы славно полежали! Отпустило небось рученьки-ноженьки… Я смотрю утром — дождь. Ну куда оне пойдут, думаю. Сбегала опеть за молочком, за сметанкой и заболтала мучненки.
Вадим сладко потянулся в постели, затрещал суставами:
— Накаркала, старая?
— Ой-ей, лешак! — испуганно вскрикнула бабка. — Сызнова он худой встает… — Она мигом слетала на кухню, принесла полный ковш Вадиму — стоял, видать, наготове. — На-ка, испей… освежись, батюшка. Да не гневись ты, не гневись на весь белый свет. Че он тебе дурного-то сделал?
Вадим ополовинил ковш, опустил его на пол рядом с кроватью:
— Постоит пусть… допью.
— На здоровье, сынок, на здоровье. Ой, пригорит у меня… — убежала бабка.
Вставать по-прежнему не спешили, в кои-то веки довелось выспаться, отдохнуть по-настоящему, да еще в такой благодати. Лежали, смотрели бездумно в потолок. Вадим с Герой закурили, пускали вверх белые колечки.
Первым не выдержал, покинул кровать Гера. Залеживание — не для него занятие. Либо он отроду был такой, либо постоянно испытывал над собой дамоклов меч, соблазн выпивки, и всегда старался его заглушить. Как бы там ни было, но Гера и часу не мог вытерпеть без дела.
— Проходи, Герасим… Как тебя по батюшке-то?
— Васильевич.
— Проходи, Герасим Василич, — встретила его бабка, когда он, умывшись и пригладив свои редкие пегие волосы, заглянул на кухню. — Садись вот сюды, бери горяченьких… Молочко вот, сметанкой замакивай. В городе-то небось и блинов не видите?
— Таких, чтобы с жару… нет, конечно. В столовке подадут холодные, ни вкуса, ни запаха в них.
— А куды бабы-те ваши смотрят? Че ж оне вас не потчуют, не порадуют?.. Иль у них нынче одна забота, ноготки красить да холки ростить? — Раздался шипящий, звучный взрыв — бабка линула яичной болтушки на сковородку. — Семья-то, Герасим Василич, есть?
— Семья-то есть. Да только не живет она со мной. Алименты плачу.
— Как же ты один-то? — засокрушалась бабка. — Это ведь хужее, чем у меня даже… от деток оторвали.
— Разве такое расскажешь, — силился с ответом, искал подходящие слова Гера. — Ну, что-то не поглянулось моей во мне… Ну, слово за слово, ругаться начали… не стало, короче, согласья в доме. Я выпивать начал, она еще больше лютует… Ушел я от них, сынов стыжусь… Двое их у меня, один уж в девятый класс ходит.
— Ой, горемышный, ой… вот беда-то. Вот ведь че бабы-те делают. Какого мужика испортили. Да я бы за таким и забот не знала. Вот ведь, че оне нынче понимают?