Крещение
Шрифт:
— Да ну тебя, Урусов! — Охватов вылез из ямы, вытер о снег измазанные глиной валенки и ушел в шалаш, лег там ничком.
В костер кто-то навалил много дубового сырняка, и он не горел, а, согреваясь, прел лишь, распространяя вязкий запах распаренного дубового корья.
XX И вспомнился Охватову Дурной плес на родной Туре, где, сказывали старухи, под крутым правобережьем живет водяной и в водополицу, когда река поднимается до ласточкиных гнезд в берегу, ревет трубно и однотонно, будто кто-то тонет— Да тут кто-то есть, — услышал Охватов знакомый женский голос и, задумавшись, не сразу сообразил, где он находится, ошалело вращал глазами.
— Бедненький мальчик, я разбудила тебя?
— Да вы сюда вот, Ольга Максимовна, на плащ-палатку. — Охватов засуетился, потом обрадовался и, раздувая и подправляя костер, говорил одно, а думал другое, все засматриваясь на Ольгу, как она, розовощекая, с устало прикрытыми глазами, неспешно снимала свою шапку, по-женски высоко подняв локти, причесывалась, а потом разулась и ноги подвинула к огню.
— Трудно вам будет здесь, Ольга Максимовна. Как это вы решились? В трехстах шагах передняя траншея. Не траншея, а так — ровик. Межа огородная. А дальше ничейная земля. Я иногда, Ольга Максимовна, гляжу на эту нейтральную полосу и думаю: мертвая земля. Ни одна живая душа по доброй воле не ступит на нее. Трудно тут.
— А я посмотрю, Охватов, как вы меня привечать будете, а то возьму да и уйду.
— Да нет, что уж вы. Уж раз пришли — поживите. У нас больных, обмороженных столько! Мы вас любить будем, Ольга Максимовна.
Ольга искоса поглядела на Охватова — понравились ей слова его. Защищаясь ладошкой от огня, улыбнулась своим мыслям, а вслух сказала:— Нам везде трудно. А сил вот на все хватает, я думаю, потому, что от бойцов мы видим столько нежности и доброты, что нам в обычной жизни такое и во сне б не приснилось. Удивляться приходится. Посмотришь на иного, пласт земли, только что лемехом отвалили, а скажет такое — враз поверишь, будто ты и в самом деле королевой родилась. Откуда что берется! Дома, поди, для своей невесты в самую заветную минуточку таких слов не находил. Я и тебя-то, Охватов, помню за это.
— Мы, мужики, ни в чем не знаем грани. В словах тем более. А вас это портит. Ну, я имею в виду не конкретно вас, Ольга Максимовна. Вы уж потом и цены себе не знаете. — Далее Охватов хотел сказать: «Быстро к чужим рукам привыкаете», но удержался — полез палкой в костер. Помолчал, будто так и надо. Потом собрался с мыслями и искренне признался: — И все равно я люблю вас. Всех.
— Ты, однако, интересный, Охватов.
— Да как все, Ольга Максимовна. Чужое гребу — своего жаль. Или, как говорил у нас один дядек: твое мое,
— А ты был против?
— Еще бы.
— А отчего же против?
— Точно, Ольга Максимовна, может, и не скажу. Словом, не хотел, чтобы мужики глаза на нее пялили. Мы ведь здесь, Ольга Максимовна, все, от мала до велика, как волки голодные. По нашему разумению.
— А что, Охватов, жена твоя интересна, видна собою?
— Да ведь голодный солдат любому куску рад.
— Однако ты, Охватов, в словечках довольно прост.
— Прост, Ольга Максимовна. Весь в наличии.
— Война войной, а жизнь жизнью. Это ты, Охватов, верно сказал. И каждая теперь среди вас красавица. Тоже верно. А и поплачут потом эти красавицы.
Ольга умолкла и загрустила, в опущенных ресницах ее припали тени.— Вы извините, Ольга Максимовна, я, наверно, сказал что-то не так. Не то, может. Я спорить с вами не хочу: мы, верно, с армейскими девушками добры, ласковы, а бывает, что ни за что ни про что и нахамим, и облаем. Иногда вслед девушке такое скажешь, что у самого уши вянут. Вроде на кой ты нужна, такая красивая. А ведь за грубостью-то, Ольга Максимовна, горькая любовь паша спрятана. Слеза горючая.
— В том-то и дело, Охватов, что иная ласка хуже брани. Ой как это все запутано и сложно! Вот только сказали бы мне сейчас, что я буду мужчиной и, естественно, наравне со всеми должна лежать в окопах, — я б не задумываясь согласилась. Я бы знала свое место, знала, что мне делать. Ведь вот и ты, Охватов, такой милый, все понимающий, а смотришь на меня как? Какими глазами?
— Я люблю вас, Ольга Максимовна.
— Вот и ты о том же. — Она, видно, всерьез приняла его слова, и полные губы у ней сделались совсем печальными.
Охватов не понимал ее печали, но жалел Ольгу той нежной беспричинной жалостью, от которой хочется и самому плакать. В душе у него было так много чувств, что он и сам себя перестал понимать и твердо знал только одно, что ничего больше не скажет ей. Уже не глядя на Ольгу, он поискал что-то руками вокруг себя, потом достал из угла под сводом котелки и сказал, не поднимая глаз:
— Я, Ольга Максимовна, пойду за ужином. Это километра два. А вы сидите тут. Теперь уж скоро комбат придет.
Взяв автомат, без которого шагу не делал, Охватов вылез из шалаша и пошел по тропинке дном овражка в тыл. Морозец к вечеру замолодел, подстывший, но ясный воздух круто холодил дыхание, брал в изморозь еще не остывшие после тепла ресницы. Впереди и слева, над голой горбиной увала, подсиненной сумерками, разливалось блеклое зарево — там набухало полнолуние, ради которого так рано и крупно загорались звезды, ради которого так окреп морозец, ради которого, наконец, так бодро и резво хрустел под подошвой стылый снежок.
Охватов шел, ничего этого не замечая, погруженный в свои мысли. Он думал о Шуре, об Ольге Максимовне — и все было не так, все не устраивало, все было нехорошо. Ведь он еще тогда, в медсанбате, увидел и понял, что Ольга любит Филипенко и всей душой тянется к нему, из-за него она и в батальон пришла, а он, Филипенко, умеет себя держать, небось вперед не распростается: «Я люблю вас, Ольга Максимовна». Да и вообще, ни к чему такие слова. Только и есть что ей приятно послушать, а раз она выбрала его, так она и без слов пойдет за ним. «Они, женщины, настойчивей нас в сердечных делах. Вот взяла и пришла. Дальше ж передовая — мужику страшно, а она пришла, потому что рада своей радостью, потому что делает так, как хочет сама. Хорошая все-таки она, Ольга Максимовна…»