Крещение
Шрифт:
— Ну-ка иди сюда, — приказал политрук Савельев тому, что зарыл свой котелок в снег. — Ты что же это всем нам смерть пророчишь: карачун да карачун? Чтоб всех убило, так не бывает. Может, ты того, струсил? Так ты скажи. Здесь добровольцы, они поймут тебя.
Боец молчал.— Может, останешься, если слабит? Дело добровольное, повторяю.
— Добровольное по нужде. Сам не пойдешь — пошлют. Немец, он железный — все до единого лбы о него расшибем. Хочешь не хочешь, а идти
— Немец, говоришь, железный?
— А то нет.
— А вот и нет. Вон сегодня наши разведчики притащили «языка». Это, я вам скажу, вояка не из последних: значок у него на груди — «Участник пехотных атак». Так он говорит, что в элита-егерском батальоне награжденных этим значком всего десяток-полтора. Словом, у них все, кто ходил в атаку на русских, считаются героями — даже в поездах им дают отдельное место. Специальными конвертами снабжают, чтобы дома знали, что письма от сына-героя. А ты сколько раз ходил в атаку? Вот теперь и прикинь, кто из нас железный — немец или мы.
— Сопля тонка у фрица тягаться с русским!
— Этих егерей, что сидят перед нами, перебросили из-под Тима. Когда их выводили из боевых порядков, то предупредили, что отправят в Краков на переформировку, потом во Францию вроде. Но вместо Франции — Мценск. Так егеря все без исключения плакали, рассказывают, когда узнали, что их оставляют на Восточном фронте. А ты говоришь — немец железный. Мы железные-то. И знать надо, что немец — в вечном страхе перед нами. Да нам и трястись-то стыдно — мы, как ни скажи, дома. В своем доме мы. Стыдно нам трусить…
— Политрука Савельева к комбату, — передали из уст в уста, и политрук поднялся с корточек, пошел к комбатовскому шалашу, костисто-длинный, локти навыверт, с маленькой кирзовой сумочкой на боку. Сними с него сумку — и не отличишь от рядового. В батальоне все рядовые знают его и считают своим, потому что он не говорит трескучих слов, со всеми на «ты», по-свойски грубовато-прост, даже спорит с бойцами и спорит не всегда удачно, или, вернее сказать, без особой настойчивости.
— Мы его боимся, а он нас втрое, — бодрясь, сказал хозяин котелка.
Бойцы, провожая взглядами комиссара, не заметили, как на тропинке вдоль берега в сопровождении трех автоматчиков появился полковник Заварухин. Первые, увидевшие его, не поднялись: не успели. Не поднялись и другие — эти уж не узнали вроде. А командир полка шел, как всегда, грудь в ремнях, вперед, шаг скор и легок. И автоматчики за ним один к одному, шаг в шаг. И все замерли, цигарки спрятали, даже дымок табачный перед носом разогнали.
Заварухин сунулся было в шалаш комбата, но там пушкой не пробьешь, потребовал Филипенко на выход и говорил с ним один на один в сторонке.
— На правом фланге тринадцатого полка фашисты силой до роты проводят разведку боем. Могут они сделать такой шаг и у нас. Вполне понятно — изучают. Есть ли у вас полная гарантия пройти незамеченными? Это самое главное.
— Разрешите, товарищ полковник. Немец теперь каждый день будет угощать сюрпризами, а нам надо делать свое дело. Гарантия — кто ее может дать. У меня часть разведчиков
До самой последней минуты Заварухин сомневался, будет ли удачным ночной бой, но вот уверенная решимость комбата разом развеяла все сомнения. И вообще, поведение Филипенко приятно удивило полковника. В струнку капитан не тянулся, говорил с достоинством, жесты скупы, но внушительны. Растет человек.
— Давай,Филипенко, действуй . Большевопросов к тебе нет.
— У меня вот еще, товарищ полковник… Ольга Коровина пришла ко мне в батальон.
— Как это пришла?
— Пришла совсем . Уменя жфельдшера не было. Выпросил.
— Выпросил и радуйся. У нас в полку-то их, фельдшеров, всех можно по пальцам пересчитать.
— Но она хочет идти сегодня с нами. Я отговаривал — стоит на своем.
— А вот это зря. Вот это зря.
— Скажите ей слово, товарищ полковник.
— А ну давай ее.
От шалаша по тропинке она шла мелким, торопливым шагом, глядя себе под ноги, и только перед полковником подняла голову и поприветствовала его. На ней был полушубок не по росту, длинный, с отогнутыми рукавами, и шапка, уши которой были завязаны на затылке. Оттого, что она стояла спиной к луне и все лицо ее было в тени, оттого, что она строго по-уставному остановилась в трех шагах от полковника и, здороваясь с ним, не назвала его, как называла всегда, по имени и отчеству, оттого, что, поздоровавшись, не сказала больше ни слова и стала ждать, что скажет он, оттого, что она в полушубке, а уши ее шапки стянуты на затылке, Заварухину показалось, что он никогда не знал эту женщину и не сможет говорить с нею, как собирался, по-отечески строго и ласково.
— Твой переход в батальон Филипенко я понимаю… и согласен с ним, — сказал он с плохо скрытым холодком и, сделав для Ольги обидную паузу, совсем отрубил: — А ходить с ними запрещаю.
Тоном полковника поставленная на свою ступень подчиненной, Ольга почтительно, но настойчиво возразила:
— Товарищ полковник, я пришла в батальон Филипенко насовсем. Чтобы вокруг моего имени не было никаких кривотолков, прошу вас разрешить мне идти с ними. И вообще, я всегда буду там, где трудно нашим ребятам. У них не в каждой роте санинструктор.
— Я не совсем понимаю тебя, Ольга Максимовна, — смягчившись, сказал Заварухин и шагнул к Ольге, пытаясь заглянуть ей в лицо. — То, что ты делаешь, связано с таким риском.
— Но там, в санбате, я не могла больше, товарищ полковник. А здесь я на своем месте. Понимайте меня, товарищ полковник, как хотите. Больше я ничего не скажу.
— Да большего, пожалуй, и не надо, — полковник вздохнул, задумчиво поправил усы и ответил на какие— то свои мысли: — Узелочки все. Узелочки… Не стану противиться твоему решению, Ольга Максимовна, хотя и сознаю, что мало нам чести, если в передней цепи у нас женщины. Иди, Ольга Максимовна.