Кровь и пот
Шрифт:
Кален давно не пел, давно не брал в руки домбры и уже на улице понял, как охрип и как устали пальцы. Попрощавшись с Раем, он пошел домой. По дороге он думал, как все-таки хорошо пел и что своим пением он как бы незримо помогал далекому Еламану. Он успел полюбить Еламана и с сожалением думал иногда, почему бог не послал ему такого товарища раньше. Еламан был добр и справедлив. Ко всем в ауле он был одинаков, всех любил и всем старался помочь.
Ведь не всегда попадает в сеть рыба, и как часто какой-нибудь рыбак плетется домой с пустым мешком. И Еламан, если у него был хороший улов, всегда подходил к неудачнику и давал рыбы. Не раз его ругали
— Эх, дорогой! Какие там роды! Все мы тут одного рода, все рыбаки. Без моря нам не прожить. Общая судьба, общий и котел…
Да, настоящий человек был Еламан! И просто замечательно, что Кален сегодня так хорошо пел у его жены— такой одинокой теперь, лишенной даже самой маленькой радости…
Так думал Кален, подходя к дому, как вдруг увидал возле своего дома в темноте женщину, сидящую на верблюде. «Кто бы это мог быть?»— подумал он и заспешил. Подойдя ближе, он узнал жену и обрадовался. Он снял ее с верблюда, поцеловал и тут же подумал о детях, и ему стало еще веселее.
— Куда же мои чертенята попрятались? — радостно бормотал он, разыскивая их среди кошм и тюков.
Он скоро их нашел и понес в дом, не замечая, что жена молчит и прерывисто дышит. В доме Кален поцеловал младшего в лоб и тут же испуганно спросил:
— Что это? Что с ним? — лоб малыша был сух и горяч.
— Прости… не уберегла, заболели оба…
— Как же… Как же это ты, а?
Жамал задыхалась, глотая слезы.
— Да говори же!
— Как ты ушел… — покорно начала Жамал, — опять приехали они… Отняли дом, загнали туда скот… А ребятишек и меня выгнали прямо на снег…
Больше она не могла говорить и, опустившись на пол, зарыдала, спрятав лицо.
Кален машинально гладил головки больных детей и молчал. Он думал, как будет когда-нибудь душить Кудайменде, как схватит его железными своими пальцами за мягкое жирное горло.
Потом он затопил печь, раздел детей и сел возле них. Часа через два у старшего выступил обильный пот. Отец вытирал его. Потом старший сын задышал ровнее и скоро заснул. А младшему было хуже Дыхание было неровным и коротким, ноздри сузились, губы обсохли и потрескались. Младший был в горячке.
Кален дышал так же тяжело, как и его ребенок. Но думал он о Кудайменде, только о нем, о его горле, о том, как вылезут у него глаза, когда он будет душить его.
Под утро Жамал, обессиленная, задремала было, но через минуту, как ей показалось, вздрогнула и проснулась. Масло в светильнике кончилось, и огонек едва трепетал. В доме было темно, в углах совсем черно. Кален сидел понурившись, темнея своей крупной фигурой. Сначала Жамал подумала, что муж задремал. Но тут же заметила, что плечи Калена дрожат. Все оборвалось у нее в груди. Вскочив, она кинулась к ребенку. Тот лежал, вытянувшись, оскалившись. В слабом свете светильника резко белели его зубы. Жамал закричала, забилась, потом схватила холодное, безжизненное тельце сына, прижала к груди…
А Кален сжимал голову, плечи его тряслись, но думал он о Кудайменде, только о нем, о его жирном теле, о его жирной шее, о его жирном лице, искаженном предсмертной мукой.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
— Уу! Брр!.. И у и холодина, дьявол!
Иван Курносый долго скреб непослушными красными руками по двери. Дверь
— Жена! А жена! Подавай обедать!
Шура сидела у окна, глядела на улицу, скучно ей было. Не оглянувшись, она неохотно встала, потянулась, зевнула и пошла к теплой плите. Иван, как был в полушубке, сел к столу, стал оттаивать. В доме резко запахло свежей рыбой. Иван сидел, потирал распухшие красные пальцы, думал о чем-то, лицо у него было веселое. Кожа на щеках потемнела, шелушилась от мороза, брови и ресницы заиндевели, в носу заколянело, пучки шерсти, торчавшие из ноздрей, побелели.
Подув на руки, Иван принялся хлебать уху. Из носу у него капнуло раз, другой… Шура поглядела, повела плечом, скучно отвернулась.
— Черпаем рыбку-то, черпаем… — мурчал Иван. — Пудиков тыщ пять будет!
Со вчерашнего дня он только об этом и говорил. Приходил, наскоро хлебал чего-нибудь и тут же уходил. Мысли его были заняты рыбой.
Шура помалкивала. Она заметно похудела, под глазами пошли тени, лицо с кулачок, в глазах — тоска.
— Эх, дьявол! — Иван утирал рот, глядел в стену. — Ну, мать твою, повезло! Всю жизнь мечтал этак-то… Теперь все! Теперь эти всякие азиаты хвосты подожмут. Слышь, сына мне исделай скорей, наследник мне теперь требовается. А я тебе шелку на платье куплю. Слышь, дура?..
Шура была дочерью звонаря небольшой заштатной церквушки в Уральске. Мать все болела, лежала, постанывала, была всем в тягость. Отец пил сильно и убился пьяный. Сорвался с колокольни, ногой только потом раза два дрыгнул.
Была маленькая — любила в церковь ходить, праздники большие любила. Отец вызванивал наверху, а внизу — народ, ото всех пахнет новой одежей, сапогами, напирают в церковь, оттуда пение сладкогласное, а на паперти — нищие, убогие, калеки, странники, юродивые…
Отец помер, совсем нечем стало жить, месяца два кое-как перебивались, потом вспомнила нищих, копеечки, ночи три маялась, лицо горело от стыда, потом осмелилась, надела утром на себя самое худое, пошла на паперть. Попросить она не смела, народ мимо шел — она румянцем заливалась, глаза в землю, но дрожавшую руку ковшиком все-таки складывала. Ей подавали, но мало, не до нее там было. Там калеки култышки, язвы всякие гнойные свои выставляли, орали, выкликали дурными голосами, дергали за полы православных христиан — не дашь, так и облает нехорошо, матерно.
Только стал вдруг похаживать к церкви купец. В церковь не шел, ходил перед оградой, поглядывал на Шуру. Дней пять так прошло, на шестой подошел, горбоносый, рыжий, постоял, поглядел усмехаясь.
— Много насбирала? — спросил насмешливо.
Шура задрожала от страху, разжала потную ладошку, показала медяки.
— А ну пойдем со мной! — сказал тогда купец и понизил голос — Пойдем, пойдем, не обижу! Сыта будешь, одену…
Кончилось все тем, что очутилась она тут, на берегу Аральского моря. При Федорове жилось ей хорошо, сама себе хозяйкой была. Только раз обидел ее Федоров, но крепко, на всю жизнь. Узнав однажды, что она беременна, он заледенел глазами, затвердел скулами, принахмурился. Сколько потом она ни плакала, как ни молила — свез он ее зимой в Челкар, с рук на руки сдал знакомому доктору. Ребенок был ему без надобности.