Крушение
Шрифт:
Они бы еще долго говорили, но фитиль в лампе начал краснеть из–за нехватки керосина, а доливать не стали. Гости, почтенно кланяясь, начали расходиться.
В избе стояла перегарная духота. Отец и Алексей вышли на улицу подышать свежим воздухом. Ночь была долгая в своей нетронутой тишине. Луна то пряталась под крыло тучи, то опять купалась в жгучей темноте неба, роняя на землю блеклый свет.
У ближнего вяза постояли, не заходя в гущину сада.
— Эх, дела–дела, — проронил Митяй, вздохнув.
— Чего так горестно?
— Ты вот
— В какую дорогу? — в изумлении спросил Алексей.
Но отец будто не расслышал его вопроса, начал говорить надломным голосом:
— уж больно уходить–то тяжко. Чего возьмешь с собой? Зерна мешок. Пожитки. А все остальное бросить на поруху — избу, и вот этот сад, и общественное добро… Нет, Алексей, никуда я со своей земли не уйду. Никуда! — сказал он с решимостью в голосе, и как ни тверд был этот голос, в нем угадывалась скорбь.
— Напрасно себя расстраиваешь, отец. Думаю, что немец не будет топтать эту землю. Не пустим! — возразил Алексей, сжав в темноте кулак.
Они вернулись в избу. Стали укладываться спать, потому что отцу спозаранку надо было идти на конюшню, да и мать хотела протопить печь до восхода солнца. Алексея хотели уложить на деревянную кровать, но он запротестовал, и пришлось принести ему охапку прошлогоднего сена, постелить на широкой лавке.
Алексей как лег, сразу почувствовал убийственную усталость.
Тем временем отец, подойдя к жене, спросил негромко:
— Ну, как тебя, мать, в жар не бросает? Не выпьешь на ночь лекарства?
— Слава богу, не болит. Полегшало, — ответила Аннушка и обратилась к сыну: — Тебе бы надоть помягче что дать. Уж больно подушка жесткая, всю голову отлежишь, сынок. Подать, а?
Но Алексей не отвечал — его свалил сон.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Военная пора, к тому же в разгар весеннего сева, поднимала жителей Ивановки очень рано; с восхода солнца было еще холодно, на траве лежала роса, похожая на свинцовую пыль, — так, по крайней мере, казалось Алексею, вставшему, по привычке, спозаранку. На уговоры матери: «Поспи, сынок, хоть до завтрака», он ответил:
— У военных, мама, первый будильник — это рассвет. На рассвете начинаются бои.
— И что же вы, целый день воюете?
— Когда как. Бывает, что и подряд сутками не смыкаем глаз.
— Боже мой, — всплеснула руками мать, — И какой антихрист выдумал войну! Чтоб этот Гитлер околел!
— Придет время, так и случится: кончит не своей смертью.
— Скорей бы околевал!
Зачерпнув в железную кружку воды, Алексей вышел во двор умываться. На траве, белесой и мокрой от росы, уже темнели следы босых ног. С колхозного скотного двора выводили попарно коров с деревянными колодками на шее.
— Что это у них? — спросил Алексей, когда мать вышла слить
— Хомуты. Нынче на коровах пашем, сеем. И кругом женщины маются. Мужиков–то почти всех забрали, — Она помедлила, тяжело вздохнув: — Боюсь, и нашего отца призовут.
— Куда ему. В империалистическую ранен, — проговорил Алексей.
Наскоро поев квашеного молока со вчерашними блинами, он вышел из–за стола и сказал:
— Хочу по хозяйству что–нибудь поделать.
— Не надоть. Отдохни с дороги–то.
— Да я не устал. Наоборот, так хочется поработать, стосковался!
Сперва Алексей носил воду в бочку, она рассохлась, вода из пазов сочилась, и ему пришлось налить лишних пять ведер, пока доски не разбухли. Потом вместе с матерью пошли на огород. Алексей часа два кряду копал землю под отведенную для огурцов делянку, набив на ладонях мозоли. Кончил, еле разогнул спину. Постоял немного, облокотись на черенок скребка, потом начал помогать матери сажать рассаду помидоров, — молодые шероховатые листья уже теперь терпко пахли.
После обеда Алексей решил пройтись по селу: ему хотелось увидеть знакомых и просто поглядеть на места, которые с детства исхаживал, на сады, зелеными кущами сползающие в сухой лог. Направляясь к Старому саду, он вышел на середину выгона, откуда виделось все село, и вдруг опять подумал, как все–таки хорошо, что заехал домой. Чувство родной земли, по которой теперь 46 не приходилось, как раньше, лежа в сырых окопах, мучительно тосковать, — вот она, вся как есть, перед его восхищенными глазами, — это чувство окрыляло, наполняло душу жаждой жизни.
Навстречу попадались селянки — одни, завидев военного из окна, выходили на порог избы, к палисадникам, и долго глядели в угрюмой молчаливости, другие откуда–то шли мимо — кланялись и потом не раз оборачивались вслед, стараясь, видимо, угадать, чей же это приехал служивый. По этим неласковым и сдержанным взглядам Алексей понял, что люди как будто рады и не рады его приезду. Он еще не догадывался, в чем именно была причина угрюмой сдержанности, но, все более утверждаясь в этой мысли, начинал испытывать неловкость.
Старый сад, куда он зашел, на время отвлек его. Низкорослые яблони в белом цвету, как сугробы, виделись сквозь зеленеющий кустарник. На высоких деревьях темнели свитые из хвороста гнезда, их обитатели — грачи в черном, лоснящемся, как вороненая сталь, оперении — деловито расхаживали по вскопанной вокруг яблонь земле и летели к горластым птенцам, неся в клювах пищу. Алексей пошел краем сада, и то, что увидел, повергло его в удручающее состояние. Некогда росшие в два ряда березы (их статная и гордая краса и посейчас мерещилась Кострову) были порублены. Свежие пни оплыли соком, который еще продолжал течь из круглых срезов. Значит, деревья свалили не позже как зимой. «Черт знает, что натворили. Руки бы поотсохли у тех, кто это сделал!» — озлился Костров, и настроение у него совсем испортилось. Он уже не рад был, что пошел в сад.