Крушение
Шрифт:
— Тогда бы и не затевала разговор! — дергает плечами Алешка.
— Обиделся?
— Нет.
— Расскажи что–нибудь веселенькое.
Алеша пыжится, напрягается, силясь припомнить, а в голове мысли невнятные, он только чувствует, как хорошо сидеть весною в ночи, а выразить это словом не может.
— Я озябла.
— А ты… грейся.
— Как? Научи.
— Руками подвигай, вот так… — И Алешка, как заправский боксер, машет перед собой кулаками, а Марылька смеется озорно, игриво.
Опять сидят молча. Марылька горестно думает: «Хлопец добрый. Но… но… как его любить, и можно ли?» И спрашивает серьезно:
—
— Пустое, — отвечает с достоинством Алешка. — Теперь танцы не в счет.
— Какие же у тебя увлечения? — не отступает Марылька и потаенно–усмешливо: — На дудке умеешь играть?
— Дудят выпи на болотах. А я с папой раз ездил на охоту и слышал…
Марылька чуть было не спросила, а где же твой папа, но вовремя прикусила язык. Она кое–что слышала о его папе и замяла разговор, чтобы не ранить Алешку. Он и вправду, бедный, задумался, посерьезнел. Чтобы перебить его грусть, Марылька спросила бойко:
— Алеша, а ты целовался?
— Вот еще! — буркнул он, а потом, подумав, добавил: — Целовался, как и все…
— Как?
— А вот… — Он неожиданно для Марыльки тянется к ее лицу, она онемела; целует в щеку — холодно и неумело. Просто так…
— Что–то не то… — вздыхает Марылька.
— Маму так целовал и Светку, им нравится, — сознается Алешка и вдруг догадался, что хочет от него Марылька. Вопрошающе посмотрел ей в лицо.
Марылька метнула на его горящие в темноте глаза. И тотчас приникла к Алешке, к его губам.
Алешка растерялся…
— Ой!.. — вскрикнула, отпрянув от него, Марылька и закрыла ладонями лицо, потом вскочила и бросилась бежать.
— Коза!.. Не успели посидеть, а она уже бежать, — проговорил ей вслед Алешка и тоже пошел в свой шалаш.
Мать еще не спала и спросила:
— Ты где так долго пропадал?
— Черемуха, мама, распустилась. Воздух… Дышалось здорово!
Алеша, не раздеваясь, едва прилег, тихо и ровно заснул.
«Вот и парень вырос, — думала о нем мать. — Заменил отца. И похож как две капли воды… Колюшка, муж мой… Где ты?.. Может, уже кости твои лежат в земле сырой?.. Помогут. Громыка займется сам отыскать… Но я этого боюсь… Я не хочу, чтобы похоронное извещение дали… Я буду ждать. Ждать вею жизнь… Я верю тебе и хочу жить этой верой… И пусть ты останешься во мне живым».
Отсыревший за ночь полог брезента тяжело шелохнулся.
— Вставайте, Катерина! Тревога, слышите…
Она испуганно метнулась с настила, кое–как нащупала ногами резиновые боты и начала тормошить детей.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
Ночь напролет, ломая дремоту, Громыка и его товарищи спорят, кричат, грозя кулаками не только недругам, но и своим, курят; дым в землянке замешан круто, в лампе приседает пламя, того и гляди погаснет.
— У нас все через пень колоду! — рубит гневные слова Громыка, — Нет бы загодя научить подрывному, минному, мостовому, засадному и прочему делу…
— Поздно кулаками махать, — перебил начштаба Никифоров. — Покойника с погоста не носят. Надо думать, как операцию проводить.
— Поздно? Нет, ты скажи, братка, чем завтра остановим эшелон, — не унимался Громыка. — Чем? С голыми руками пойдем? Так перамогу не добудешь.
— Не кипятись, Кондрат, давай
— Ладно, братка, порешили, — сказал, успокаиваясь, Громыка — Может, это и к добру, что ты среди нас.
— Благодарствую! — с притворным удовлетворением проговорил Никифоров. И помрачнел: — Я теперь у однополчан, может, клятвопреступником числюсь.
— Загнул, — возразил Громыка.
— Как это загнул? — раскипятился Никифоров. — Да ты знаешь, я присягу давал. С тебя взятки гладки. Как с гуся вода. А я сижу здесь, и у меня печенки переворачиваются. Спать спокойно не могу. Икается, кто–то вспоминает. И клянусь недобрым словом, в полку небось давно думают, что, мол, струсил, пошел в услужение к немцам… Предатель… А это знаешь, чем пахнет? Не то что меня одного будут проклинать — семья отвернется от меня… Тебе не понять, чем дышу…
Громыка нагнулся, будто подставляя голову удару беспощадно резких слов. Мрачно подумал: «Как утихомирить Никифорова? Ведь он честный, ни в чем не виноват… Многим нужна помощь, чтобы распутать клубок сомнений, очистить от грязи…»
Громыка попросил табаку. Свернул цигарку и зачадил дымом, заволакивая и без того прокуренную землянку.
— Братка, но ты же не в плену… — наконец сказал он. — Да мы любую ложь правдой перешибем! Партизанская война — тоже фронт, может быть, тяжелее, чем действующий…
— Гм… Дорогой Громыка, — заулыбался Никифоров, — Я-то не боюсь. После того, что пережил в сорок первом, мне не страшен ни один черт, потому как вот оно, сердце, во мне, — и ударил в грудь кулаком. — И пока бьется, буду сражаться до последнего вздоха. Но тем–то в полку, кто может заподозрить, нужно доказать это, внушить. А как им докажешь?
— Ладно. В другой раз поеду в райком, тебя захвачу. Если нужно, отыщем и обком, — заверил Громыка.
— Я согласен ехать хоть до Кремля, к самому Сталину, — ответил Никифоров. — Была же листовка с его указанием раздувать пламя партизанского движения… — И, подумав, бросил: — Хватит лясы точить. Зови.
Громыка в бурках, которые носил в лесу, явно похваляясь ими, шагнул за порог. Привел тощего, низенького партизана Жмычку. Войдя, тот снял треух и, не спросясь, присел у порога, на обрубке.
— Ты к огоньку, — сказал Громыка, кивая на табуретку возле стола.
Жмычка приблизился, но не сел, прищуренными острыми глазами впился в огромную, на весь стол разложенную карту, усмехнулся.
— Как у вас голова не попухнет… Целая Европа! Попробуй догляди.
Громыка начал ставить задачу. По привычке загибая пальцы, говорил, в котором часу он должен покинуть лагерь, какой дорогой идти. В поселок обязан прибыть усталым, изможденным, — прикинуться, вроде пытали партизаны. В таком виде нужно предстать перед бургомистром. А лучше, если держать на перевязи руку, как будто партизаны вывихнули.