Крушение
Шрифт:
— Как же, папаша, жизнь складывается? Издалече гоните? — спросил, закурив с ним заодно, Костров.
— Идем–то мы с Задонья. Станица Кумылженская — небось слыхали? — ответил чабан и, щурясь, добавил: — А жизнь — где она теперь? Жизнь к стене припирает.
Чабан угрюмо помедлил, посмотрел на озерко; овцы кучно ложились, и он крикнул своим подручным:
— Гоните–гоните, не время делать лежку. Бомбить зачнет… — Потом чабан поспешно обратился к лейтенанту: — А вы, стал быть, на Дон, окорачивать?
— Куда прикажут, — ответил Костров.
—
— За что же ты меня ругаешь? Тоже ранен…
— Вас не ругать, вас бить надо! Это же стыд и позор! Пол—России сдали. А? И на вас молиться: мол, спасители! Какие вы, едрена палка, спасители! Отходники. Как очумелые бегете!.. — И он повернулся и заковылял прочь не оглядываясь.
Костров стоял, будто побитый. Больно ему было, стыд жег глаза. «Вот тебе и проклинают…» — подумал он, вздрагивая, как в лихорадке.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
Степь сонно и устало дышит.
Еще час назад закатное солнце стлало по ней последние, холодеющие к вечеру лучи. Догорела заря, и вот уже легла на землю, прокралась в балки и сады плотная темень. Поубавилось звуков, только где–то в отдалении ухает, не давая хоть на час–другой передышки, война. Грохают бомбовые удары, кроваво дрожат зарницы пожарищ.
Вторые сутки полки на марше.
Идут солдаты. Долго идут. А дорога не убывает, нет ей конца, только по диким грушам у самой обочины да по курганам замечаешь пройденные километры. А когда дорога уходит в степь, кажется все растворяется в шири неохватной, только и видишь вспененные волны ковыля да белое небо.
Идут утомленные солдаты. Дойти надо всем, потому что в бою строжайше будут на учете силы каждого и всех вместе…
Чувствуется, сражение назревает тяжкое. Все еще неизвестно, на каком участке создалось угрожаемое положение, где неприятель прорвал оборону, где роты или батальоны смяты и — хуже того — бегут… Из фронтового тыла спешно бросили резервы — день и ночь идут бойцы, чтобы потом, усталыми, изморенными, с ходу вступить в бой и заткнуть брешь…
Изредка ломятся в темноту голоса нестройно шагающих бойцов.
— Куда же ведут нас? — стонет один.
— К черту в пекло…
— Солдату несподручно туда!
Ряды колыхнуло, за всех отвечает Бусыгин:
— А ты в рай захотел? Заслужить надо.
— Как его заслужить–то?
— Вот побываешь в сражении, — говорит первый, — и если богу душу не отдашь, считай — земной рай обеспечен.
— К тому ж, если жена не будет рога ставить, — добавляет Бусыгин.
Смех глохнет в темноте.
Опять долгое и тяжелое молчание.
Уже отмахали, поди, километров семьдесят, а кроме коротких дневных привалов, скорее вынужденных, чтобы не заметили летящие немецкие самолеты,
Вторую ночь бойцы идут без передышки. Серая от пыли дорога загромождена тенями. По одну сторону обочины жмется к ней, не удаляясь ни на шаг, канава с кустами колючего терновника и крупных акаций, по–другую — поле с несжатыми хлебами. В небе — разорванные облака, и в проемах синевы нет–нет да покажет жало нарождающийся месяц.
Впотьмах длинными рядами колышутся люди, обвешанные с головы до ног грузом. Навьючены все избыточно — торчат на спинах ранцы, вещевые мешки, тускло блестят котелки, фляги, чернью стали отливают штыки и стволы винтовок. Посменно несут станковые пулеметы в разобранном виде, минометные плиты и трубы. Скатки шинелей повешены на шеи, как хомуты. Тяжела же ты, солдатская ноша! А ничего не поделаешь: бросить нельзя, все нужно для боя, для немудреного окопного быта.
Дорога медленно и слепо ползет через ночную степь. Дневная жара не спадает. Воздух въедливо пропитан полынью. Никаких запахов не чувствуется, кроме полынных — ядовито–горьких. Дорога будто плитняком выложена — гудит сухая земля. Ноги точно одеревенели и тоже гудят Хочется присесть, лечь навзничь и так лежать не двигаясь. Но нужно идти. И они идут молча, упорно. А молчание еще больше утомляет. Стараясь чемто развлечь себя, бойцы уже не думают, далеко ли до передовых позиций и вообще, где враг. Не хочется думать и о марше. Когда силы убывают, лучше, пожалуй, не отягчать себя мрачными думами. Лучше выбросить все это из головы и думать о чем–либо веселом, смешном. Это помогает. На время забываешься.
Иногда брякнет котелок, поднимутся затуманенные глаза к спине товарища, вспыхнет светляком алюминий. Оживут глаза, и сорвется непрошеный вздох:
Затянуться бы вдосталь, дымком ноздри прочистить!
Это говорит Бусыгин. Ему возражает сосед:
— Махорка имеется. А курить погоди: с воздуха заметят.
— Какое там заметят! Поди сапог лишишься, пока до передовой дотопаешь.
— А ты топай швыдче.
— Темно.. Пятки чужие мешают, — ворчит Бусыгин.
— Поставить его ведущим, коли такой прыткий.
— Могу и ведущим, коль допрежь подкормите.
Последние слова Бусыгина вызвали оживление.
— Чем же кормить–то прикажете? — раздалось изпод минометной плиты.
— Согласно росту и весовых категорий: побольше да пожирнее.
— Поверь, Степан, в долг. Кончаем войну — приезжай ко мне. Дарагому гостю барашка на вертеле подадим. Не сыт будешь — втарой зажарим.
Бусыгин оглянулся: глаза у Вано лукаво поблескивали крупными белками.
— А ты хитер, чертяка, как в том анекдоте.