Крысилово
Шрифт:
— Она! Про этот самый крест! — подтвердила старуха и добавила: — А может, про другой какой. Про кресты много песен живет. Вон и мой зятек, Надеин благоверный, по пьянке про крест поет. — Старуха продребезжала, пытаясь изобразить блатной надрыв: -” У меня ж — ни креста и ни галстука!”
— Расскажите мне про Чавку и Хряпу.
— Ну, видать — не миновать.
Она помедлила, огляделась. Со взлобка хорошо были видны за шоссе первые домики Пилорамска, огороды за плетнем. У плетня стояли, о чем-то горячо разговаривая, пожилые мужчина и женщина. Их велосипеды, видно, впопыхах кое-как прислоненные к плетню, сползли на землю и словно склещились, накрепко переплетясь рулями и педалями. Женщина вдруг на них указала, и тогда мужчина наклонился к ней и затяжно поцеловал в губы.
— Ну, не поехавшие, скажешь, все тут у нас? — сказала Октавиевна. — На погост пора, а они плюйбойские игры играют. Да чего там, тем живое и живо. Даже и первоначальная чудовища
А щетинному крысу Чавке отошли берега Свинежки — ну, где теперь Пилорамск и Гусевицы — и сама Свинежка. Она в ту пору была не короче и не уже хоть бы даже и Волги. Чавка жрал ольшаник да осинник на берегах, в Свинежку залезал и вычавкивал воду со всем, что в ней водится — рыбой, раками и плаунцами-жуками. И скоро сказка сказывается, а дело-то, по счастью, нескоро — но стала от этого Свинежка узка да мелка, разве что быстрой осталася. И берега оголились.
И стали брат с сестрой поголадывать. Посмотрит Чавка на сестрину сторону и подумает — а славные у нее сосенки, плотные, нажористые, не то что его осинники-ольшаники мелкие. Глянет Хряпа на братни угодья — и позарится на сочные да смачные его лиственные лесочки — не чета ее сухим соснам, от которых в горле першит. А еще к тому времени приспела Чавке и Хряпе пора семьи заводить, а с кем им и было, кроме друг друга? И стали они сходиться вот тут, где нынче Чвящевская пустошь, а тогда была просто большая поляна лесная. Сходятся и сговариваются, как бы это им все вместе совместить, глядишь бы тогда и самим еды хватило, и деток спородить и прокормить вышло бы. И все никак сговориться не могут, как журавь и цапля, — отвыкли уже друг от друга, окаменились жадностью, одичали завистью. Все каждому кажется, что его пай в общем хозяйстве больше будет, а оно ведь обидно. Поревут друг на дружку по-драконски, как в рупоры, повизжат по-крысиному, точно электросварка, и разойдутся. Но больно уж в Чавке той весной кровь на чадородие бунтовала, и почти что уговорил он сестрицу. Совсем было собралась Хряпа ласково лизнуть его в крысино щетинно рыло, но припомнила вдруг ненароком, что у него в нутре где-то лишняя косточка издавна запрятана, да и полоснула его челюстями по голому хвосту, так что он тут же и отпал — на том месте теперь Хвощанский ручей, что в Свинежку впадает.
И начался тут у Чавки с Хряпой превеликий бой не на живот, а на смерть. Три дни бились они тут, у Погострова. Чавкины зубы — как частокол, каждый зуб с жердь, острый, как пика, на лапах когтищи кривые, что крюки от подъемна крана, а меж когтей — перепонки для плаванья. Да и пол, что ни говори, мужеский. Искрошил он Хряпе все кости, от Барахты наследные. Истекает Хряпа кровью, а Чавку из челюстей не выпускает, на части его перекусывает, щетину выдирает, в утробу зарывается, все шиповатым своим языком ту косточку зазря ищет. Так и пожрали Чавка с Хряпой друг друга, род свой пресекли. Поляну лесную вытоптали они до целой Чвящевской пустоши, от крови их ядовитой допотопной тут трава плохо и растет. А косточка та спорная уцелела, говорят, только незнамо где в наших краях лежит. Приезжали ее искать и ученые из Москвы, и наши местные старались — и до революции, и в советско время, и сейчас пытаются, а найти не могут.
— А зачем ее ищут? — спросил потрясенный Витька.
— Первое дело — научный интерес, историческо костьё от Барахты. Может, ее по этой косточке всю восстановят, теперь могут. Второе — волшебная же она!
— Как — волшебная?! — Витька затаил дыхание. Ничего волшебного вообще-то не бывает, но ведь — Октавиевна. Всякого можно ждать.
— Да говорят, кто ее найдет, — что пожелает, то и сбудется, Что душеньке угодно. Хотя оно, понимаешь, и опасно — сила в ней неизвестная, да и кому еще достанется!
Витька поспешил домой. Надо скорей прочесть battle.doc, — что же отец тогда писал о битве Чавки и Хряпы? Но весь двор был тут, спасал своего по-американски миловидного Гвинни с малышовой челочкой над гладкой змеиной мордашкой. Откупить компьютер на этот раз обошлось дороже. Он финансировал мини-социуму мороженое, благо сделал сегодня хороший бизнес.
Машина была в его распоряжении. Он вызвал файл — на мониторе показался сгусток неведомых кудреватых закорючек и цифирок. Вспомнил, разархивировал, и из черного космоса DOS’ а на белое поле выплыл русский текст — всего-то около странички. Витьке казалось, что написано было больше, да и поинтересней — может, отец переделал или уничтожил начало перед смертью? Он припал к отрывку, написанному отцовским поспешным, выспренним и устрашающим стилем.
.... перед ним всюду был только ее костяной оскал в кровавой пене. Его громадные крысиные очертания дергались в разливе их общей крови. Но Чавка был еще жив. В нем не угасла мощь, всего час назад предназначавшаяся вовсе не для боя. Он обязан был оседлать гигантскую самку, закатить глаза и с трубным ревом на всю округу устремить в нее так долго сдерживавшееся бушевание струй потока весеннего продолжения своей природы. Это заставляло сопротивляться его тело, подмятое той, которую полагалось подмять ему. Обескровленная складка его вытянутого щетинистого рыла выражала горечь и боль. Длинными желтыми резцами он еще рвал раздробленную гортань Хряпы, но настоящего запаса сил в нем уже не было. Хряпа, тоже истекавшая кровью, вгрызалась тем временем в нутро брата, вытягивая наружу клубки синеватых ребристых кишок. Показались из колоссальной раны черно-красная, зыбким холодцом трясущаяся масса его печени, тяжело вздымающийся тугой мешок сердца. Острыми клещами челюстей Хряпа перекусывала кишки, студенистые куски печени, пучки сосудов на бьющемся мешке, перепонки меж когтей Чавки. Слизь заставляла хлюпать ее всегда сухие костяные челюсти. Оглушенный болью Чавка сознавал, что сестра чего-то ищет, зарываясь в его внутренности. Изредка он видел ее высоко вспученные над крысиным узким рылом водянистые глаза рептилии. Глаза матери-Барахты. Ничего не выражающие, безразличные, словно Хряпа не ощущала ни боли, ни даже интереса к своему же поиску. Оба уже не могли реветь. Над вздыбленной глиной, камнями, корневищами слышалось лишь свистящее сипение. Клубы пара с трудом вырывались у обоих из забитых кровавой землей ноздрей, чуть не взрывая им легкие. Наконец Хряпа добралась в животе Чавки до того, о чем он сперва и пытался ей дать понять — до субстанции продолжения. Она со смачным хрустом перервала это, и кровь, как из колонки, хлынула из пасти и брюха Чавки. Его колючее тело обвисло, и по камням склона холма осунулось вниз. Мешая медленный, холодный ток своей крови с горячими толчками крови Чавки, Хряпа в корчах повалилась на него. Ее кожистая истерзанная шея, перекрывая Чавке последний вдох, протянулась по его оскаленному взъерошенному рылу, измазанному кровью, слизью и предсмертной рвотой. Оба исчадия Барахты были мертвы.
... Повыв носом в землю на обычный ругательный распев, мать перевернулась лицом вверх, к небу, по ночи всегда затянутому черными, с холодными синими прогалами, тучами — и заорала ввысь, в эти именно прогалы. Она словно требовала возвращения отца уже не из земли, а с неба, где ему примерно и должно теперь быть: завтра сороковины. Но кричала она не о душе отца, совсем о другом. Она вдруг широким отчаянным жестом разорвала на себе от ворота почти до подола фланелевое домашнее платье, потом — ветхое, уже по-вдовьи неухоженное бельишко.
— Ты! — лежа, хрипло кричала она. — Самому не сообразить, а?! Растолковывать тебе?! Мозги уже стлели? Или и там нашел, где надраться? Не могу я так больше — терпелка моя кончилась! Хочу я тебя, олух! Гляди — всегда ведь поглядеть любил! — она шире развела руками края разодранных тряпок, и при слабом свете аэродрома Витька увидел слабые, в разные стороны свешенные груди с темными кругляшами, впалый живот и под ним — что-то треугольное, проволочно-курчавое, словно и виданное, а невиданное, отталкивающее, а притягивающее. Это как раз туда мать зазывала отца, просто рукой указывала, — Витька ощутил к нему какую-то безнадежную и жгучую зависть. Да что он такое для матери теперь значит, отец-то? На что ей чуть не сорок ночей выть при Витьке на этом бугорке? Отец, что ли, цветы для нее продает и машины моет?
— И ты, старый, гляди, не стесняйся! Ведь ты это меня пустовать оставил! Ты меня довел! — Она широко расставила колени, туго натянув уцелевший подол. — Уж не сам ли вместо Борьки норовишь? Ну, так принимайся!
Витька бежал прочь, прочь — сквозь цапучие лапы кустов и каменные набалдашники стел. Мелькнуло на краю погоста светящееся окошко Октавиевны. Он метнулся к сторожке — словно под защиту. Октавиевна открыла не сразу.
— Что такое, Витюшка? За каким бесом?
— Мама там... — дрожа, пролепетал он.